— Выберу время — напишу. Всего так не скажешь. Могу сообщить одно: Невзоров пока отстранён от работы. И видимо, полетит его большой родственник.
— Тимур Саюнович, что они сделали с Атаевым? Что толкнуло его?
— Извини. У меня полная приёмная. Получишь письмо. Будь здоров.
Звезды в окне не было видно. Следа не осталось. «В чём не винить себя? Почему он так сухо попрощался?» Я взял пустую чашку, вышел в кухню, чтоб вымыть. Мать хлопотала у плиты.
Ее густые чёрные волосы с проблеском седины были аккуратно уложены в тугую высокую причёску. Свежие капли воды сверкали на них. Только что умытая, бодрая, кареглазая, она была всегдашней утренней мамой, которую я всю жизнь привык видеть рядом. Давно уже она так хорошо не выглядела.
— Доброе утро! Что ж не дождался — пьёшь пустой чай? Садись. Через пять минут будут гренки.
— Спасибо, — я обнял мать за плечи. Прижал к себе. Ее голова доставала как раз до сердца.
— Смотри, сынок, солнце! Неужели в этом году будет ранняя весна?!
Какое‑то мгновение мы так и стояли вдвоём, глядя в слепящее светом окно.
— Мама, ты никогда не думала про то, что звезды и днём над нами, никуда не уходят?
— Я думаю, гренки сгорят. — Она мягко высвободилась из моих рук, переложила на тарелку пышущую жаром порцию гренков, потом, подбавив сливочного масла, стала доставать из кастрюли новые ломти белого хлеба, намокшего в молоке и взбитых яйцах, укладывать их на сковородку.
Я смотрел, как они покрываются золотистой корочкой. Рядом на конфорке шипел чайник. Из комнаты снова послышался звон телефона.
— Ну вот. Как есть садиться — всегда телефон, — сказала мать. — Ты уж поскорей.
Поднимая трубку, я поймал себя на том, что все ещё жду звонка Анны Артемьевны.
— Артур! Это я, Нина. Здравствуйте. Я не могу с вами не поделиться — какой ужас!
— Что случилось?
— Вчера вечером нам позвонил общий знакомый. Артур, вы помните Гошу?
— Конечно, помню.
— Его нет больше. Нашли на полу в луже крови.
— Что вы такое говорите? — я опустился на стул.
— Вчера, Артур, он вернулся из‑за границы, и его ударил молотком по голове Боря, их сын. Сам явился в милицию, сказал: отец не давал ключи от машины…
Нина что‑то ещё говорила, говорила, а я все сидел с трубкой в руке.
Мать так и застала меня в этой позе. Осторожно вынула трубку из ладони, положила на рычаг. Секунду постояла рядом. Потом вышла.
Что поразило, когда я отворил дверь подъезда, — это чирикание воробьёв. Как ни в чём не бывало чирикали воробьи. Сугробы во дворе искрились под лучами солнца.
Вокруг мелькали лица людей, глаза светофоров, вывески. Я прошёл мимо аптеки. Остановился, не понимая, что мне там нужно. Вернулся. Купил аскорбинку с глюкозой для Игоряшки.
Ноги несли в сторону студии, чуть ли не через всю Москву. Рано было ещё на смену. Стоя в толпе у перехода через Сущевский вал, удивился, как быстро вытеснила из сознания смерть Гоши другую — смерть Атаева. Закружилась голова. «Может, оттого что не ел с утра? Или замёрз?» — подумал я и вспомнил: на мне пальто, подаренное Анной Артемьевной.
Двинулся дальше в почему‑то уплотнившемся потоке людей. Вскоре поток развернул вправо, пронёс сквозь двери. Это был Марьинский универмаг. Я с трудом раздвинул толпу, вырвался к внутренней лестнице, стал подниматься по ступеням.
Внизу, на первом этаже, продавали туалетную бумагу. Сограждане, современники, работая локтями, ругались, вешали себе на шеи бечёвки с рулонами, перекидывали эти вихляющие связки через плечи на грудь, словно ленты с патронами, тащили в руках, пробивались к выходу навстречу другим, ещё не урвавшим дефицитного товара.
С содроганием представил самого себя в этом кипении. Разве точно так же, стиснув в остервенении зубы, не рвался я прошлой осенью к прилавку универмага при Ленинградском рынке за такой же туалетной бумагой? Уж какие там звезды!
Стоял на лестнице и смотрел, не в силах оторвать взгляда от этого зрелища, пока не увидел: у толстой, рыхлой старухи лопнула бечёвка, рулоны раскатываются под ноги толпы.
Сбежал вниз, отталкивая людей, стал собирать рулоны, зло пихать их в сумку, в руки плачущей, растерявшейся старухе.
— Десять их было, десять, — причитала она. — А тут всего семь.
В сердцах махнув рукой, выбрался в распахнувшемся пальто на улицу. Из трёх пуговиц две были сорваны.
Жаль мне стало этих пуговиц. «Когда‑нибудь и пальто износится», — подумал я.
Добравшись до студии, все‑таки заставил себя спуститься в цокольный этаж в так называемый «творческий буфет», взял два бутерброда, чашку кофе. Съемочная смена должна была начаться ещё через полтора часа. И все это время просидел за столиком — старался собраться с мыслями.
Работники студии беспрестанно забегали в буфет перехватить порцию сосисок, выпить чашку кофе. Почти никого я не знал, но по обрывкам фраз, манерам, просто по одежде легко было догадаться, кто есть кто.
Режиссеры, почти сплошь в джинсах, заправленных в полусапожки, в куртках с «молниями». Редакторши в очках со свисающими металлическими цепочками и бусами на груди. Операторы в свитерах.
Сейчас мне казалось, что все они ухватились за свои роли, исправно играют их, чтоб скрыть подлинную человеческую сущность, у всех одинаково ранимую. И больше всего боятся, что эти роли у них отнимут, маски спадут, и оттого такая нервозность, язвительное высокомерие или, наоборот, показное доброжелательство друг к другу. Странно было, что раньше я ничего не замечал, никогда об этом не думал. Теперь же перед лицом двух смертей всё было так наглядно…
«А если все‑таки я ошибаюсь? Никаких масок нет. Просто нужно родиться, безропотно сыграть свою роль и так же безропотно сойти навсегда в могилу? Если это они правильно живут, умеют взять то, что способны взять от своей работы, своего положения. А меня выламывает из этих правил. Сижу здесь, всех жалею, может быть единственно жалкий из них?»
Поднимаясь на лифте, вновь наткнулся взглядом на кнопку с надписью «Alarm» — «тревога».
Первые два номера, хотя и раздражающе медленно, из‑за капризов оператора, были в конце концов благополучно сняты. Леша смотрел на «Поздравление» как прежде всего на собственный диплом и поэтому всё время норовил кстати и некстати употребить весь арсенал операторских средств: стоп–кадры, переводы изображения из фокуса в размыв и наоборот; то снимал статичной камерой, то с движения, то оказалось, что в одной из камер его помощника кончилась плёнка и часть танца надо переснимать.
Детей распустили на перерыв усталыми. «Ничего, — подумал я, — отберу в монтаже самое необходимое, а все эти фокусы, весь выпендрёж пусть сам вставляет в свою отдельную дипломную копию».
Попросил выключить осветительные приборы и вышел из душного павильона в коридор, где возле единственного автомата с бесплатной газировкой толпились малыши–артисты.
— Дядя Артур, а вы меня сегодня не завели! — подошёл ко мне Игоряшка.
— В самом деле. Возьми вот, угощайся. Не лекарство — аскорбинка с глюкозой, витамин.
Я раздал детворе все таблетки, «завёл» Игорька, а заодно и остальных.
— Что это вы с ними делаете? — подозрительно спросила Зиночка, пробегавшая по коридору с ведомостью в руках.
Я ничего не ответил.
— Мистику какую‑то развёл, — злобно пробормотала она.
…Теплая, погруженная в предзакатный сумрак безлюдная улица, круглая площадь с аркадами — сегодняшний сон, в который так безуспешно пытался вернуться утром, все‑таки всплыл… Давно уже не снилось это место, где душе так вольно, так спокойно.
«Где это? Что это? — думал я, возвращаясь в павильон. — Зачем оно повторяется? Как насмешка».
В павильоне опять горели все приборы, он был перегрет, душен.
— Что происходит? Ведь сейчас войдут дети.
Подошла Наденька.
— Лаборатория выдала первый материал. Он уже в монтажной. Посмотрим после работы?
— Конечно.
…Игоряшка упал минут через двадцать после того, как снова начались съёмки. Повалился навзничь в тот момент, когда из руки его вылетала модель красно–жёлтого планера.