— Обожду, с твоего разрешения. Недавно в Чинечеза, в Риме, смотрел, как снимает Федерико, теперь поучусь у Артура. — Ерническая улыбочка зазмеилась на тонких губах Витьки.
— А вы знакомы с самим Феллини?! — вмешалась Зиночка.
— Мой друг. Нас в своё время познакомила Джина, — непринуждённо ответил Витька. — К нему в павильон так просто не войдёшь. Там поперёк входа цепь. Когда я пришёл, Федерико, конечно, велел меня пропустить, тут же погнал продюсера за чашкой кофе.
— А сейчас вам хочется кофе? — лезла из кожи вон Зиночка.
— Ваша сексуальность равна почти сорока процентам, — Витька даже согнул в полупоклоне лысеющую голову. — Не откажусь.
…«Зачем я ему нужен? — думал я, снимая следующий номер. — Принесла нелегкая… Большой борец против сталинизма, процветает при всех погодах. А вот Атаева нет на свете…»
Когда наконец съёмка кончилась и все распоряжения на завтра были отданы, Витька поднялся мне навстречу из‑за столика с чашечками кофе, протянул газету.
— Не забудь свой опус. Я прочитал. А также взамен на автограф взял телефон у твоей Зиночки. Не ревнуешь?
— Пошел к чёрту!
Дранов засмеялся. Он, не отставая, шёл за мной к лифту.
— Вот теперь узнаю. Прежний Крамер. Не понимаю, как тебя в кино занесло, да ещё снимать такую бодягу? Что происходит? Правдоискательная статейка, эти пионерчики… А где стихи? Если хочешь серьёзно, я ведь всё помню, читал — переводил тому же Феллини: «Снег перечёркивает звезды, не падает — перепадает, иду, глотаю зимний воздух и чувствую, что пропадаю…» Помню ведь, а?
В самом деле, он помнил. Помнил мои стихи тех лет, когда все мы только начинали, когда только прорезывались голоса, когда выходили в жизнь все вместе, не зная, кто чего стоит.
Глухо прогудел лифт. Дверцы раскрылись. Из кабины вышел Гошев в окружении членов худсовета.
— Георгий Николаевич, оказывается, у вас мой друг работает, — прямо‑таки накинулся Витька на Гошева. — Да это же Артур Крамер! Почему он снимает какие‑то танцы новорождённых?! Нехорошо, Георгий Николаевич.
Гошев стоял, чуть ли не виновато потупясь. Члены худсовета благоговейно взирали на Витьку. Я ухватил его за руку, втащил в лифт и нажал кнопку.
— Кто тебя просит?
Витька изумился.
— Пользуйся, пока я в славе. Повысил твой рейтинг! С этой сволочью только так и надо.
Мы вышли из‑под козырька подъезда, у ступенек которого стоял темно–синий «мерседес».
— Скучно, — сказал Витька, отпирая дверцу. — Тащусь на пельмени к одному художнику. Он прибыл только что с Севера. Будь человеком, поедем вместе, все‑таки столько не виделись.
— Поедем. — Мне хотелось уйти от безысходных мыслей о гибели Атаева, хоть как‑то отвлечься.
По дороге Витька деловито, словно в отделе кадров, стал расспрашивать. Я вкратце сказал, что после Литературного института много лет не печатали, три года назад кончил Высшие курсы кинорежиссёров и вот снимаю фильм–концерт.
— Покажи мне всё, что скопилось. Сменил бы фамилию. А то играешь без ферзя… Ладно, пробью тебе книжечку. Кстати, глянь, пока едем. — Одной рукой Витька небрежно держал руль, другой потянул с заднего сиденья «дипломат», вынул переплетённую рукопись. — Новая поэма.
Пока я листал машинописные страницы, Дранов говорил не переставая.
— Кадят со всех сторон. Так можно и себя потерять. Уже не понимаю, что делаю, нужен ли кому‑нибудь. Печатают, переводят, аплодируют, а иногда кажется — все мираж. С другой стороны, ночью проснёшься — страшно: а если завтра все кончится? Я, может, самый несчастный человек в Советском Союзе.
Витька, конечно, лукавил. Вот к нему как раз в полной мере подходила поговорка: «Одни плачут, что у них суп жидкий, другие — что у них жемчуг мелкий»… Я вспомнил об Анне Артемьевне и почувствовал себя погано. Надо было найти минуту, хотя бы позвонить — как там с её Борей?
— Никто меня искренне не любит. Все льстят. Все хотят использовать. Просят денег. Кстати, тебе не нужно?
— Не мешай. Хочешь, чтобы я прочёл? Тогда заткнись.
Теперь стало понятно, зачем я, Артур, понадобился Витьке. Тот знал, что я никогда всерьёз не принимал ни его самого, ни его творчество, и теперь для самоутверждения жаждал услышать похвалу свеженаписанной поэме, услышать именно от меня.
Поэма ничем не отличалась от всего, ранее созданного Витькой. Это был обыкновенный репортаж в стихах. Витька опять описывал встречи с различными знаменитыми деятелями, а также с незаметными тружениками на всех континентах, опять вспоминал о своём голодном военном детстве, снова и снова обыгрывал свою фамилию — Дранов, клялся в любви к простым людям. Все это было красноречиво, но не имело никакого отношения к поэзии. А кроме того, между той жизнью, которая ежедневно окружала меня, и этими горами слов простиралась непроходимая бездна.
Я не успел долистать рукопись. «Мерседес» остановился.
— Прибыли. — Витька выключил зажигание, вопросительно глянул и неизвестно зачем сообщил: — Недавно на приёме в одном посольстве несколько выпил и ночью, едучи домой, решил заглянуть к Ильичу. Едва не врезался в Мавзолей. Как тебе на будущее такой способ самоубийства?
— А из пистолета в глухом кишлаке — нравится? — зло ответил я, отдавая рукопись. — Когда рядом семья, дети, и ты прав, и стараешься не для себя, а тебя довели, замучили, позорят перед земляками, грозят объявить сумасшедшим… Не так красиво, конечно…
— Знаю–знаю, я ведь прочёл, — отмахнулся Витька. Мы уже вышли из машины и стояли перед подъездом высокого дома. — Так ты идёшь?
Стало ясно, что я уже не нужен. Витька понял: поэма не произвела впечатления.
— Иду. Завез Бог знает куда и ещё хочешь оставить без пельменей?
Когда мы поднимались в лифте на самый последний этаж, Витька спокойно, взвешивая каждое слово, сказал:
— Почему, едва я тебя вижу или даже думаю о тебе, появляется сальерианский комплекс? Не бойся — не отравлю. Откуда это в тебе такая независимость, такая воля? Правда, она дорого тебе обходится, я надеюсь.
— Надеешься?
— Ну прости, оговорился, хотел сказать — полагаю. — Витька улыбнулся, лицо его сделалось страшным, воистину дьявольским. Словно на миг приспустили маску.
Я был уже не рад, что пришёл в эту мастерскую, где стояли ширмы, мольберты, пандусы, кресла, зеркала, свисали занавеси, ткани; на стенах в рамах впритык висели картины в высшей степени странного содержания. На одной из них — огромной, от потолка до пола — был изображён сам хозяин мастерской Жора, который в данный момент доставал из лоджии замороженные пельмени.
На полотне массивный Жора стоял в облачении православного священника, но с царской короной поверх кудлатой головы. В одной руке он держал тщательно выписанную бутылку «Столичной», в другой — пластиковую сумку с надписью «Мальборо».
Дранов отправился куда‑то за ширму звонить по телефону, а я, оставшись один, продолжал рассматривать картины.
Вечерний пляж на фоне крымской Медведь–горы был полон совокупляющихся парочек. Даже в небе тем же занимались два ангела…
— Осваиваетесь? — из‑за занавески с грудой тарелок в руках вынырнула ещё молодая, миловидная женщина, но что‑то угасшее, серое сквозило во всём её облике. В углу рта дымился окурок сигареты. — Сначала не нравится, потом привыкают. А вон там мы все, поглядите.
На большой картине было изображено двусветное помещение с лестницей, ведущей сверху, с антресолей. Все ступени лестницы были полны людьми. Расхристанные девицы, одна из них голая, сидели на коленях бородатых, длинноволосых мужчин, держащих в руках кто стакан, кто вилку с закуской.
Внизу, у подножия лестницы, с группой явных иностранцев стоял Витька Дранов, а сверху, с антресолей, на них смотрела одутловатая старуха.
— Что за сборище? — спросил я хозяина мастерской, который волок мимо меня таз, полный мёрзлых самодельных пельменей.
— Салон. Толкаем за рубеж свои шедевры, — провозгласил Жора. — Двигайте лучше на кухню. Пока не поднялись остальные, покажу Дранову, что нагрёб на Севере.