«Нда… страшное зрелище», — подумал я, и перед моими глазами как живая встала совершенно гнусная картина: подловато трясущаяся шоферня выстроилась на безопасном расстоянии и издали наблюдает за смертельно рискующим солдатом, отчаянным парнем, который то и дело бросается на верную гибель. Хотелось закричать: «Где же ваша шоферская совесть? Где ваши командиры?» Такое не укладывалось в сознании, никак не вязалось с понятием доблести и массового героизма наших воинов на фронте. Я спросил Байду, каким же образом ключи от зажигания всех восьми машин оказались в его руках? Неужто трусы-водители сами вручали ему ключи?
— Именно так, — развел руками Байда.
Невероятно, но факт! Так было. Об этом пишут генералы, это подтверждает и сам Байда, а уж он-то врать не будет. И тут я вспомнил его слова, сказанные сегодня утром: «…я как ученый стою за стопроцентную правду, и только правду! Как в науке, так и в жизни».
Я стал читать дальше, и мне стало ясно, что наивысшую доблесть Байда проявил при высадке десанта, когда форсировали Днепр. После высадки произошло следующее. Все командиры рот на плацдарме были убиты, связь между подразделениями нарушена, от личного состава осталась одна треть. Немцы стали теснить остатки десанта к берегу. И тогда Байда, будучи сержантом, принял на себя командование штурмовой группой. Он поднял бойцов в атаку и заставил фашистских вояк попятиться. Во время налета вражеской авиации он умело вывел своих бойцов из окопов и рассредоточил по воронкам. Бомбовый удар пришелся по пустому месту. Трое суток раненый, тяжело контуженный Байда с горсткой солдат держал плацдарм. С левого берега невозможно было перебросить подкрепление — Днепр кипел от взрывов бомб и снарядов. А когда подошли свежие силы и двинулись вперед, Байду отправили в тыловой госпиталь.
— Да за такие дела к званию Героя надо представлять! — невольно вырвалось у меня.
— Представляли… — безнадежно покачал головой Байда. — Только тогда я не думал о наградах, не до жиру, как говорится… Надо было бить оккупантов. А пока я воевал да валялся по госпиталям, наградные документы где-то затерялись, как это часто бывало. Да я тогда и сам не знал о том, что представлен к высшей награде. Из госпиталя попал на пересылку, затем маршевая рота, другая часть…
— А эти генералы, — указал я пальцем на газету, — разве они не знали, что вы представлены? Ведь это же подвиг!
— Конечно, знали! Только они не знали, существую ли я на свете. Все это обнаружилось случайно полгода назад. Вот ситуация! Поистине нарочно не придумаешь… Еду я как-то поездом из командировки. Утром вышел на станцию купить свежих газет. Центральных не оказалось, взял местную, раскрываю, и что бы выдумали? Читаю вот это, — протянул Байда следующую газету, где также было написано о нем и о его товарищах — солдатах батальона капитана Евгеньева. Под статьей значилась фамилия П. Прибылова.
Пока я читал статью П. Прибылова, Байда подозвал официантку, велел еще принести нам кофе и, когда она ушла в буфет, пояснил:
— Петр Прибылов состоял в моей штурмовой группе. Мы первые высадились на правый берег и находились рядом с ним с первого выстрела и до конца. Сейчас Прибылов — скромный работник, заведует магазином в поселке Субботино, там, где я на станции купил газету. К двадцатипятилетию нашей победы он на страницах районной газеты поделился воспоминаниями «о боях, пожарищах, о друзьях-товарищах…». Не забыл и про меня, сказал доброе слово, за что ему спасибо. Я потом обратился с просьбой к генералу Шуляку, бывшему командующему армией, в составе которой мы воевали. Генерал, правда, сейчас уже не у дел, на пенсии, но он твердо пообещал возобновить ходатайство перед правительством о присвоении мне звания Героя Советского Союза. Вот такие, как говорится, пироги…
Воспользовавшись тем, что официантка принесла кофе и принялась разливать его нам в чашки, я попросил Байду вернуться к моменту, когда его, раненого и контуженного, схватили каратели. Как развертывались последующие события? Что осталось в его памяти?
— Почти ничего. Я долго был в беспамятстве, что со мной делали, не знаю. Очнулся в погребе. Коптилка. Кувшин с водой. Шевельнуться не в силах. Все как в тумане. Потом тетка-хозяйка говорила, что она с сестрой в лесу нашла меня, в яме. Я еще шевелился. А тут начался проливной дождь, гроза. Немцы ушли, а тетка с сестрой откопали меня и спрятали в свой погреб. Через несколько дней переправили на какой-то хутор, где безопаснее, потом еще куда-то увезли. Так я и путешествовал по всяким теткам. Своих фамилий никто не называл, боялись. За укрывательство партизан — расстрел.
Слух мой резанули слова «по всяким теткам». Ведь именно такие тетки не одного нашего, в том числе и тебя, выходили, спасли от смерти, рискуя собственной жизнью и детьми. Отдавали последний кусок хлеба, а ты теперь — «всякие»…
Я ничего не сказал, только подумал: «Байда, должно быть, лишку хватил, отупел малость и брякнул». Не давая ему сбиться на полупьяную болтовню, поинтересовался:
— Знала ли ваша бабка Килина, что вы попали в руки карателей?
— Очевидно, знала. Полицаи убили ее, а дом сожгли, — вздохнул Байда. — Мне об этом те тетки сказали, когда я немного пришел в себя. Тяжко вспоминать все это…
Закурив очередную сигарету, Байда поудобней устроился боком к столу, вытянул ноги и принялся вращать носками туфель.
— Да, — вспомнил я, — на островке посреди Маврина болота во время поисков ребята нашли вашу записку.
— Какую записку? — выпрямился Байда и уставил на меня очки.
— Вашу, предсмертную, которую вы в гильзе заткнули сучком.
— В гильзе… — повторил он, косясь на меня.
Было заметно, как он мучительно тужится вспомнить и не может. Да и немудрено! Ведь — когда это было! И в какой обстановке писал!
Вдруг Байда посветлел, шлепнул себя ладонью по лбу.
— Ну как же! Как же! — воскликнул он. — Конечно же помню! И записку помню, и гильзу. А где она, моя записка?
— Хранится в школьном музее в Рачихиной Буде. В десятилетке, где вы учились когда-то. Эту записку там считают самой дорогой реликвией времен Отечественной войны. Ведь писал ее не кто-то другой, а вы, их земляк.
— Да… да… да… — поддакивал Байда и сосредоточенно думал о чем-то своем. Хмель, бродивший в его голове, исчез. Байда совершенно трезвыми глазами посмотрел на меня и сказал:
— Как я понял, вы интересуетесь в первую очередь периодом из моей биографии, связанным с партизанскими делами?
— Не только. Разумеется, у меня…
— В таком случае, как говорится, лучше раз увидеть, чем десять раз услышать. Вам интересней будет съездить со мной в Рачихину Буду. Меня пригласили туда на встречу с населением. С земляками. Вот уже четверть века, как я не был там. Сами понимаете, мало удовольствия созерцать собственную могилу. Еще, чего доброго, и накличешь на себя… хе-хе! Но раз уж так настойчиво приглашают, да к тому же в школе музей открыли… Ну так что? Едем?
— Конечно, едем! — ответил я.
* * *
Блестящая под осенним солнцем асфальтированная дорога рассекает лес, возникающий за холмами. На фоне голубого неба, словно фантастические копны ржавой стружки, высятся над землей — то октябрь так перекрасил — кудри белоногих берез и кленов. Прохладный ветер чуть покачивает тронутые заморозком верхушки деревьев, подсохшую траву и, врываясь в открытое окно «рафика», треплет косы коричневых от загара пионерок, вручавших на вокзале цветы Байде.
Я сидел рядом с водителем, за мной — оператор кинохроники, снимавший встречу. Я смотрел на вихри пыли, завиваемые бегущей впереди «Волгой», на поблекшую отаву, ползущую по кюветам к асфальту, на пегую осеннюю степь и, словно мне не о чем было больше думать, занимался праздными размышлениями. Думал, почему степь в это время кажется далекой и пресыщенно-спокойной, а лес, наоборот, недовольным, обиженным?
«Волга», в которой ехали с Байдой директор школы и представитель райкома, остановилась у развилки дорог, не доезжая километров десяти до Рачихиной Буды. «Рафик» и еще одна легковая машина, приблизившись, тоже встали на обочине. Мы вышли на дорогу поразмяться, покурить. Тут же нас позвали к «Волге». Директор школы, стоявший рядом с Байдой, с воодушевлением сказал: