«Он пробудил во мне, — писал в 1789 году Шиллер, — смешанное чувство ненависти и любви, чувство, несколько напоминающее то, которое Брут и Кассий[102] испытывали к Цезарю».
Гёте был одинок. Он замкнулся в себе, холодности противопоставляя холодность. Сумел ли он, по крайней мере, обезоружить немую враждебность госпожи фон Штейн? Вернула ли она ему прежнюю пламенную дружбу? Нет, с минуты возвращения он заметил резкую перемену в них обоих. Италия омолодила его, разлука состарила Шарлотту. Они научились теперь идти каждый своим путём, — как же было в общем порыве броситься друг к другу? Она любила прекрасного, романтичного германца, к ней же вернулся римлянин. О, без сомнения, он не скрывался ревниво, красноречиво рассказывал ей о великолепии итальянского искусства и о закатах солнца на Сицилийском море. Но она не заражалась его увлечением, даже сердилась немного на эти воспоминания, которыми он так дорожил и в которых она не принимала участия. Словом, она чувствовала, что он отдаляется от неё, что их разделяют и всё это великолепие, и измены его, о которых она догадывалась, и его развязные манеры, и чувственное выражение лица, поразившее её. Невозможно было дальше заблуждаться: ему нечего было делать со своей Ифигенией. В драме «Эгмонт», которую он прислал Шарлотте из Рима, ей не было места. Его героиней была теперь Клеретта, девушка из народа.
И Шарлотта слушала его рассеянно, жаловалась на бессонницу и мигрень и поворачивалась в кресле, чтобы позабавиться прыжками маленькой собачки Лулу. Он, оскорблённый, сердился на свой приход, жаловался на всё и на всех, проклинал и дождливую погоду, и угрюмое небо Тюрингии. Ах, видно, надо было очень прогневить богов, чтобы быть вынужденным проживать при этом педантичном и суетливом дворе. К довершению несчастья, лето 1788 года было ужасно. Поля были затоплены, посевы гибли под ураганами. Госпожа фон Штейн приглашала Гёте в Кохберг, но он отказывался: «Меня так пугают и небо и земля, что я не поеду к тебе. Эта погода делает меня несчастным, и я себя хорошо чувствую только у себя в комнате: я разжигаю камин, и пусть дождь льёт, сколько ему угодно».
Но он молчит о том, что сидит около камина не один. Чей это шаловливый смех, то сдержанный, то звонкий, порой заглушается его поцелуями? Почти спрятавшись в кресле, тут сидит маленькая крестьянка, которой, кажется, вовсе не скучно. Крестьянка? Это, впрочем, неверно, так как она настолько же развязна, насколько и кокетлива, мило принаряжена и одета совсем как горожанка. Круглое личико, задорный нос, полные чувственные губы, очень румяные щёки, живые глаза, которые сверкают под немного растрёпанной волной, вернее лавиной, тёмных кудрей. Конечно, ничего аристократического. Коренастая, сильная, но красиво сложенная и с маленькими хорошенькими ножками, безумно любящими танцы. Как говорила Иоганна Шопенгауэр, она похожа на юного Вакха, смеющегося всеми своими ямочками. Это Кристиана Вульпиус[103], мастерица искусственных цветов.
Ей только что исполнилось двадцать три года, и Гёте знал её не больше месяца. Её отец, мелкий служащий архива, незадолго до того умер, как говорили, от излишнего употребления вина и оставил семью в нищете. Надо было зарабатывать на жизнь: она поступила в модную мастерскую, которую открыл поэт Бертух. Её брат, полагавший, что обладает литературным дарованием, искал службу. Когда Гёте вернулся из Италии, Кристиану отправили к нему для переговоров. Однажды, когда он, по обыкновению, прогуливался в парке на берегу Ильма, она подошла с прошением в руках, сделала реверанс и улыбнулась своей самой очаровательной улыбкой. Эта улыбка понравилась. Советник был покорен её смелостью. Он пригласил её к себе. Она стала приходить часто, даже очень часто. Совсем не робкая, она немного напоминала римскую брюнетку Фаустину и очень быстро пошла по её стопам. В то ненастное лето эта внезапная вспышка любви вносила в дом как бы луч Италии. Нужно наслаждаться солнцем везде, где бы оно ни сияло. В пухлых ручках Кристианы Гёте забывал о нравоучениях госпожи фон Штейн.
Первое время их отношения оставались скрытыми: не надо было раздражать двор, и поэт был осторожен. Вначале свидания происходили в его загородном домике. После работы и официальных визитов он ждал там свою любовницу, сидя перед камином с потрескивающими сучьями, тем камином, который воспет в «Римских элегиях». Порой он, приоткрыв дверь и облокотись на изголовье своей постели, тщетно ждал её до утра, снедаемый желанием. Порой она поджидала его. Как-то раз она заснула на кушетке. Он вошёл крадучись и сделал сохранившийся доныне прелестный и неловкий рисунок: она слегка склонилась во сне, кудрявая головка опирается на подушки, а голые руки упали на пышное, в буфах платье. Потом он положил на стол апельсины и розы и тихонько, на цыпочках, вышел. Он уносил с собой ещё одну элегию.
В большом селе, каким был Веймар, такие постоянные отношения не могли долго оставаться незамеченными. Уже 14 августа 1788 года — близость их длилась ровно месяц — Каролина Гердер пишет своему мужу: «Штейн полагает, что у Гёте завелась связь, и, кажется, она права... Он приглашал меня к себе пить чай. Я сказала: «Да, если будет Шарлотта». — «А, — возразил он, — тут ничего не выйдет, она сердится, и от неё трудно чего-либо добиться». Баронесса ещё ничего не знала, но с присущей ей тонкой интуицией и болезненной проницательностью не без горечи замечала, как в нём вновь мощно заговорили инстинкты. Каким он казался жизнерадостным! Как охотно засиживался теперь за герцогским столом, много ел, пил и шутил! Не говорил ли он Каролине, что, имея дом, хороший стол, хорошее вино и тому подобное, он уже ничего больше не ищет? Что скрывалось за этим «и тому подобное»? Она боялась отгадывать.
И потом, как объяснить его поведение при дворе? Угрюмый с дамами, он быстро становился весёлым в обществе молодых девушек, целовал им ручки, говорил любезности и без устали танцевал с ними. Он вечно «торчал» теперь в Иене, и это тоже вызывало сплетни. Конечно, Гёте влекли в университет его научные занятия и общество учёных профессоров, которое он находил там, но он рассматривал не только ботанические и минералогические коллекции, он замечал и хорошенькие личики. «Я очень веселился, — пишет он в ноябре, — много танцевал на балу и ездил в Лобеду и в Драхендорф; третьего дня обедал у Гризбаха, вчера был на концерте и так далее. Видишь, Иена настраивает на весёлый лад». В те же месяцы он признавался Карлу-Августу, что чувствует себя помолодевшим, жаждущим веселья, как юный студент.
Между тем баронесса проникла в его тайну. В марте 1789 года она открылась Каролине Гердер: да, Гёте опустился до низменной связи, — и подруга, не без злорадства передавая эту новость мужу, спешит прибавить: «Такой человек, как он, и, главное, близкий к сорока годам, не должен бы был так опускаться». В то же время госпожа фон Штейн отправилась к поэту и выразила негодование по поводу посещения Кристианы. Это был ультиматум. Вместо того чтобы поставить их дружбу выше этой связи, она высокомерно потребовала выбрать между ними. Как будто обеих женщин можно было мерить одной и той же меркой; как будто её влюблённая дружба, её чистая нежность давали ей право на наслаждения друга, — неловкость, которая укрепила Гёте в его сопротивлении. Раз он должен был выбирать, он при таком вторжении в свою жизнь выбрал не колеблясь: он отдал предпочтение Кристиане.
«Кому она вредит? — писал он Шарлотте 1 июня 1789 года. — Кто вправе претендовать на чувства, которые я испытываю к этой бедняжке? На время, которое я провожу с ней?» И, перейдя от защиты к нападению, он с трепетной горечью сам разражается упрёками. С него довольно этой вечной подозрительности. Она слишком быстро забыла всё, чем он жертвовал для неё, дружбу его и преданность её сыновьям, и сейчас такую же сильную, как и в первые дни. «Охотно признаюсь тебе, я не могу больше переносить твоего обращения со мною. Когда мне хотелось разговаривать, ты закрывала мне рот; когда я был общителен, ты упрекала меня в равнодушии; когда я тратился на друзей, ты упрекала меня в холодности и пренебрежении. Ты следила за всеми выражениями моего лица, осуждала каждое моё движение, моё поведение, ты никогда не одобряла меня. Как могли расти искренность и доверие к тебе, когда ты меня всегда отталкивала с капризной предвзятостью». Она требовала объяснения — так вот ей объяснение раз навсегда. Пусть она пеняет на себя самое и на свою нервозность. Если бы она следовала его советам и меньше поглощала кофе, она не была бы во власти такой болезненной раздражительности. В сущности, думал он, она просто больная. Он же вновь обретал здоровье.