В заплечных мешках уносили из дома последнюю ковригу хлеба, испеченную из остатков муки, смешанной с лебедой и толченой сосновой корой. Даже в урожайный год хлеба в Покровской Садовке до весны не хватало.
2
Молчаливым и угрюмым был в последний вечер Василий Костров. Перед тем как уходить на заработки, он частенько задумывался над тем, почему так нескладно и бестолково идет его жизнь. Ответа не находилось. Кострову казалось иной раз: повесили ему на шею серую заплатанную торбу, и таскает он ее все годы. Бросит в торбу чья-нибудь рука иной раз кусочек черствого хлеба, но прикоснешься к нему, и кусок рассыпается крошками. А ими насытишь ли изголодавшегося?
Незадолго до егорьева дня, весной, Василий возвращался в родную деревню. Оставив в сенях зеленый сундучок, он входил в избу и с порога замечал тревожный вопросительный взгляд рано постаревшей жены. Ребята, вцепившись в ее юбку, смотрели тоже недоверчиво, словно не зная, нужно ли радоваться возвращению отца.
Перекрестившись на потемневшую икону, Костров умывался с дороги, чесал гребешком волосы. Потом приносил из сеней сундучок, в котором вместе с плотничьим «струментом» лежали подарки: жене — полушалок, Ганьке и Ваньке — глиняные свистульки, паточные леденцы и коричневые сладкие рожки.
Раздав гостинцы, Василий расстегивал ворот заношенной рубахи и вытаскивал маленький узелок, привязанный к гайтану позеленевшего медного креста. Вся семья жадными глазами следила за кормильцем и его узелком, в котором были завязаны потертые рубли и трешницы.
— Вот и наши барыши. Бери, Палага, радуйся, — говорил Василий.
Но много ли радости дадут несколько замусоленных бумажек, пропахших мужицким потом, когда кругом развал?
Глядел Костров на закопченные углы своей избы, заметно ветшавшей с каждым годом, глядел и тяжело вздыхал. Выбрав потрепанную желтую бумажку, Василий давал ее сыну.
— Ванька, одна нога здесь, другая там! Мигом! — напутствовал отец.
Ванюшке объяснений не требовалось: он знал, что рублевку нужно отдать хозяину казенной винной лавки, а тот отпустит водку.
От водки Василий быстро хмелел. Угрюмый сидел он у стола, припоминая горьковатый полынный запах солончаковых степей, стада зажиревших овец, избы и телятники богатых кержаков, рубленные руками плотника Кострова. Лютая тоска подкрадывалась к сердцу. Василий лохматил седеющие волосы и, вытирая рукавом мокрые от слез щеки, кричал, обращаясь к висевшему в углу потемневшему Николе:
— Забыл нас, святитель Мирликийский! Жисть отнимают у меня! Может ли жить человек, коли нет ни крошечки радости?!
Хотелось плотнику высказать все наболевшее, рассказать Николаю Мирликийскому, как хорошо было бы жить вместе с семьей и не знать вкуса толченой сосновой коры, примешанной к хлебу. Искал — и не находилось таких слов, и голос Василия срывался в истошном крике:
— Ничего-то ты не видишь, отче Никола!
Пелагея с ужасом смотрела на пьяного мужа и, украдкой крестясь, кричала:
— Васька, Васька, опомнись! Ты что богохульничаешь, подлец!
— И ты за него? Васька — подлец, говоришь?
Костров бил жену, щуря воспаленные от водки глаза. Пелагея стонала, катаясь по полу, Ванюшка, незаметно выскользнув из избы, бежал на соседнюю улицу к деду.
— Деда, деда, тятька с заработков пришел! — запыхавшись, кричал Ванюшка с порога.
— Слышал уж, Ванек... — И дед подвязывал веревками новые скрипучие лапти. — Иди-ка покличь дядьев. Они укоротят его, окаянного.
Услышав истошный крик племянника, братья Пелагеи, рослые, медлительные Михайло и Гаврила (в деревне звали их «архангелами»), приходили со двора.
— Тятька пришел? — входя в избу, спрашивал старший, Михайло, и снимал с гвоздя вожжи. — Айда, Гаврила! — приказывал он брату.
Домой Ванюшка с ними не шел. Знал, что там будет обычное: придут в избу «архангелы», кто-нибудь из них хватит отца по голове кулаком, потом его свяжут вожжами и снесут в темную подклеть. Пелагея, морщась от боли, принесет «архангелам» на закуску две луковицы, братья не спеша выпьют по чашке оставшейся в шкапу водки и уйдут домой.
Утром, отлежавшись в подклети, протрезвевший Василий сипло кричал жене:
— Эй, анафема! Развязывай, будя!
Получив свободу, Костров, собрав в стакан водки из штофа, выпивал ее и доставал из сундука долото, фуганок, топор.
Несколько дней подряд чинил плотник валившуюся набок избу, тесал тонкие бревенца, подпирал ими пустой амбар и опять вспоминал нищенскую торбу, в которой вместо хлеба только черствые крошки.
Приходила весна. Осень сменяла лето, и снова Василий Костров точил топор, собираясь в дорогу.
3
Пахло горячим хлебом. Около печи на табуретке сидела мать. Перед ней стояла пустая квашня.
— Вставай, вставай, Тимофей, — будил отец крепко спавшего мальчика. —Собирай мешок, мать, а то, не ровен час, не поспеют на чугунку.
Мальчик долго не мог открыть непослушных век, а отец тянул его с полатей за ногу и сердито ворчал:
— Разоспался... Вставай! Зайди к Василию Кострову. Вечор он обещал взять с собой. С большим-то сподручнее идти — не обидят.
Сборы были недолги. Подпоясав веревкой полушубок и привязав за спину мешок, Тимоша подошел к двери. Мать, с трудом сдерживая слезы, крепко обняла, перекрестила и вместе с ним вышла на крыльцо.
— Не береди душу-то, Арина, — молвил отец. — В городе ремеслу какому-нибудь выучится — все полегче жить будет, а здесь вконец пропадет. Эх, земля, землица!..
Что еще говорил отец, Тимоша уже не слышал. Он шагал к дальней избе, тускло светившейся одним оконцем. Когда подошел к ней, невольно оглянулся. Мать все еще стояла на крыльце и смотрела вслед темной фигурке, которая с каждой минутой становилась все меньше и меньше. Тимоша почувствовал, как у него почему-то неожиданно защипало глаза, и он торопливо зашагал дальше.
— Проспал, родимый? — насмешливо спросил Костров, когда мальчик вошел в избу. — Мужику спать долго не положено. Тебе сколько годов-то?
— Пятнадцатый.
— Большой, пора за дело браться. Ваньке вон двенадцать, на Ивана постного сровнялось, а его тоже беру в город. Пусть привыкает. Ну, тронулись, ребята...
И еще в одной избе закрылась дверь за ушедшими в предрассветную мглу октябрьского утра.
Глава вторая
1
Степану Петровичу Корнилову шел семьдесят шестой год. Бодрым и не согбенным годами стариком, жестоким и умным хозяином знала его вся губерния. По-прежнему он стоял во главе своей фабрики.
В железном шкапу Степан Петрович хранил большую золотую медаль — награду с выставки за стакан, сделанный покойным мастером Александром Кириллиным; бумаги, подписанные министром финансов графом Канкриным; реестр хрустальной посуды на двести персон, деланной для Зимнего дворца.
Многое из того, что сберегалось в шкапу, тешило тщеславие. Степану Петровичу было приятно сознавать, что даже Мальцева он затмил на промышленной выставке. У того для царского двора по распоряжению Департамента мануфактур и внутренней торговли купили хрустальный графин для вина да хрустальную корзину и за все заплатили немногим более ста рублей. Корнилову же только за вазу из хрусталя двести дали, да еще семьсот рублей за прочий товар. С той выставки и пошло — для Зимнего дворца заказ на полный сервиз для двухсот персон, потом туда же малых графинов на семьсот персон. Для Кремлевского дворца заказывал сервизы сосед по имению обергофмаршал граф Шувалов. За все это было дозволено на изделиях завода употреблять государственный герб и именоваться поставщиком двора его императорского величества.
В шкапу припрятана и бумага, присланная Департаментом мануфактур вместе с рисунками и описаниями стеклянных изделий, заготовляемых в Австрии для торговли с Востоком. Управляющий департаментом Яков Дружинин приглашал господ российских мануфактуристов употребить зависящие от них меры к выделке подобных изделий, которые, вполне удовлетворяя вкусу азиатских жителей, откроют новый источник сбыта отечественных изделий и принесут значительную выгоду.