Прошло около получаса, а наше положение оставалось прежним. Но вдруг наша тюрьма осветилась. По яркости и белизне света я узнал электричество, — то самое, которое словно фосфоресцирующим ореолом окружало подводный корабль.
В первую секунду я невольно зажмурил глаза. Снова открыв их, я увидел, что свет струится из матового полушария, прикрепленного к потолку.
— Наконец-то все видно! — воскликнул Нед.
Он стоял в оборонительной позе, стиснув нож в руке.
— Да, — ответил я шутливо, — не видно только, что с нами будет.
— Советую хозяину запастись терпением, — сказал Консель.
При ярком свете мы могли осмотреть как следует свою тюрьму. Единственной ее мебелью служили стол и пять табуретов. Потайная дверь была герметически закрыта — следов ее я не обнаружил. Никакой шум не доходил до наших ушей. Казалось, на корабле все вымерли. Я не мог определить, стоим ли мы на одном месте, движемся ли, погрузились ли под воду или попрежнему продолжаем плыть по поверхности…
Но ясно было, что электрическая лампа была зажжена с какой-то целью. Я не сомневался, что кто-нибудь из состава команды не замедлит появиться, — люди не станут напрасно освещать темницу.
Я не ошибся. Вскоре послышался шум отодвигаемых засовов, дверь открылась, и в каюту вошли два человека.
Один из них был маленького роста, мускулистый, широкоплечий, с большой головой, густыми всклокоченными черными волосами, длинными усами и проницательным взглядом. В его облике была та южная подвижность и живость, которая во Франции отличает провансальцев.
Второй неизвестный, человек высокого роста, заслуживает более подробного описания. Ученик великих физиономистов — Грасиоле или Энгеля — определил бы по его лицу, как по книге, весь его характер. Я, не колеблясь, определил важнейшие свойства его: уверенность в себе — голова его гордо была поднята, и черные глаза глядели с холодной решимостью; спокойствие — бледность его кожи говорила о хладнокровии; энергия — на это указывали быстрые сокращения надбровных мышц; наконец, смелость — об этом свидетельствовало его мощное дыхание, обнаруживавшее также большой запас жизненной силы. Добавлю, что человек этот был гордым, что его спокойный и твердый взгляд отражал благородство мыслей и что в целом облик его производил впечатление большой искренности. Как только он вошел, я сразу почувствовал, что можно не беспокоиться о нашей участи и что свидание с ним кончится для нас благоприятно.
Этому человеку можно было дать от тридцати пяти до пятидесяти лет, — точнее определить его возраст я не мог. У него был большой лоб, прямой нос, резко очерченный рот, великолепные зубы, тонкие, красивой формы руки. В общем, он являл собой самый совершенный образец мужской красоты, какой мне когда-либо приходилось встречать.
Отмечу еще одну своеобразную, отличительную черту его лица: широко расставленные глаза могли охватить одним взглядом целую четверть горизонта. Это свойство, как я узнал позже, сочеталось с остротой зрения, еще большей, чем у Неда Ленда.
Когда этот незнакомец устремлял на кого-нибудь свой взор, его брови хмурились, веки сближались, ограничивая поле зрения, и взгляд его пронизывал насквозь. Какой взгляд! Он приближал отдаленные предметы, забирался в самые скрытые тайники мозга, проникал, как сквозь стекло, в водные толщи и читал, как по книге, жизнь морских глубин.
На обоих незнакомцах были шапочки из меха выдры, высокие морские сапоги из тюленьей кожи и костюмы из какой-то неизвестной мне ткани, удобные, не стеснявшие движений тела и красивые.
Более высокий — очевидно, начальник — посмотрел на нас с величайшим вниманием. Обернувшись затем к своему спутнику, он заговорил на неизвестном мне языке. Это был звучный гибкий певучий язык, богатый гласными звуками, с скачущими ударениями.
Тот ответил кивком головы и произнес в свою очередь два-три столь же непонятных слова.
Затем взгляд начальника обратился ко мне, как будто о чем-то вопрошая.
Я ответил на чистом французском языке, что не понимаю его вопроса. Но он, повидимому, не понял меня. Положение становилось затруднительным.
— Советую хозяину рассказать нашу историю, может быть, они все-таки поймут из нее хоть что-нибудь, — сказал Консель.
Я последовал этому совету и рассказал нашу историю, чеканя слова и не упуская ни одной подробности. Я перечислил наши имена и звания и в конце, с соблюдением всех правил этикета представил незнакомцам профессора Аронакса, его слугу Конселя и заслуженного гарпунщика Неда Ленда.
Человек с задумчивыми и добрыми глазами слушал меня учтиво и внимательно. Но ни один мускул не дрогнул па его лице; ничто не выдавало, что он понял хоть одно из моих слов.
Оставалась еще возможность объясниться по-английски. Может быть, этот язык — почти международный — будет скорее понят. Я знал английский, так же как и немецкий, достаточно хорошо, чтобы читать без словаря, но не в такой мере, чтобы объясняться. Между тем здесь надо было стараться говорить как можно лучше.
— Теперь ваша очередь, — сказал я гарпунщику. — Начинайте, Нед! Вытащите из вашей памяти самый изысканный английский язык и постарайтесь добиться лучшего результата, чем я!
Нед не заставил дважды просить себя и повторил по-английски мой рассказ. Вернее, он передал сущность его, но совершенно изменил форму.
Канадец говорил с большим жаром. Он резко протестовал против совершенного над нами насилия, противоречащего, говорил он, человеческим правам; он спрашивал, в силу какого закона нас заключили в эту камеру; он грозил судебным преследованием тем, кто лишил нас свободы; жестикулировал, кричал и в конце концов выразительным жестом дал понять, что мы умираем с голоду.
Это было совершенно верно, но мы об этом почти забыли.
К своему величайшему удивлению, гарпунщик убедился, что его речь так же мало была понята, как и моя. Наши посетители не моргнули и глазом. Очевидно, они знали язык Фарадея не больше, чем язык Араго[17].
Смущенный неудачей, исчерпав свои филологические ресурсы, я не знал, что делать дальше, когда Консель обратился; ко мне:
— Если хозяин позволит, я расскажу то же самое по-немецки.
— Как, ты говоришь по-немецки? — вскричал я.
— Как всякий фламандец. Если только хозяин не имеет ничего против…
— Пожалуйста, Консель! Говори скорей!
И Консель совершенно спокойно в третий раз повторил рассказ о всех наших приключениях. Но, несмотря на изысканность оборотов и ораторские приемы рассказчика, немецкий, язык также не имел успеха.
Наконец, прижатый к стене, я собрал в памяти обрывки школьных воспоминаний и начал тот же рассказ по-латыни. Цицерон[18] заткнул бы уши и выгнал меня на кухню, но все-таки я довел свою речь до конца.
Результат был такой же неудовлетворительный.
После неудачи этой последней попытки незнакомцы обменялись несколькими словами на своем непонятном языке и удалились, не ответив нам даже успокоительным жестом, который одинаков во всех странах и у всех народов.
Дверь закрылась за ними.
— Это подлость! — вскричал Нед Ленд, в двадцатый раз вскипая негодованием. — Как! С этими неучами говорят по-французски, по-английски, по-немецки, по-латыни, и ни один из них ни словом не отвечает!
— Успокойтесь, Нед, — сказал я взволнованному гарпунщику, — гневом делу не поможешь.
— Но вы понимаете, профессор, — ответил раздраженный канадец, — что мы тут сдохнем с голоду, в этой железной клетке!
— О, — с философским спокойствием возразил Консель, — еще не так скоро.
— Друзья мои, — сказал я, — не надо отчаиваться. Мы прошли и через худшие испытания. Не спешите осуждать капитана и экипаж этого корабля. Мы успеем еще составить себе о них мнение.
— Мое мнение уже сложилось окончательно, — заявил Нед Ленд. — Это негодяи!
— Отлично, но откуда они родом? — невозмутимо спросил Консель.