– Ну что? – спрашиваю.
– Да что, слава Богу, на место поступаю. Тут на углу Гороховой и Семеновского, дом Королева, знаешь? Так я к этому Королеву иду, вроде как в управляющие.
– Ну, слава Богу, слава Богу! Я за тебя у Скорбящей молилась.
– Я и сам Богу молился. Без Бога разве можно? Без Бога нам бы помирать надо. Я вчера в часовню пелену свез и молебен отслужил – вот Господь-то и посылает. Конечно, жалованья много сразу не дадут, придется сначала как-нибудь перебиваться, да все же пристроен. А про тебя я сестре говорил, – хоть завтра переходи. У меня теперь хлопоты будут по новому месту – я, может, не скоро зайду, ты не скучай.
Надо было выходить из института. Сняла я казенное платье, попрощалась со всеми, поплакала, в канцелярии мне выдали аттестат и немного денег. Кончилась моя беспечная жизнь.
Муж Николаевой сестры, Платон, служил старшим дворником в Семеновском полку; к ним в дворницкую я и переехала, а они с Николаем условились ничего с меня за угол не брать, и обедала я с ними; только это даровое мне хуже дорогого обошлось: Даша, жена Платонова, все платья у меня выпросила, какие были, а отказать совестно, ела-пила с ними.
В дворницкой сыро, темно, кругом лавки нечистые. Днем я все одна да одна. Даша, и та редко дома бывала, особенно в праздник. Часу в десятом придет Платон пьяный, колобродить начнет, безобразия пойдут разные… Уж, думаешь, пусть бы дольше не приходили; одной-то хоть и страшно, и скучно, а все-таки лучше.
Время шло, а о Николае не было ни слуху, ни духу. Но я не беспокоилась: пусть, думаю, устроится на новом месте, – придет.
Но вместо Николая явился ко мне раз приятель его, Митя. Этот Митя у него и проживал, не знаю уж, зачем Николай вел с ним дружбу. Его из полиции со службы выгнали; хитрый он был человек, враг между нами; ссорил нас часто; мне про Николая все передавал, а ему про меня наговаривал. Душу имел самую подлую, а видом был красавец мужчина: черные волосы вьются, глаза синие с поволокой, руки как у барина. Николаю нравилось, что этот самый Дмитрий Ма-уткин умеет всякую просьбу написать, проведет и выведет, к себе в адвокаты его готовил.
Я Митю встретила ласково.
– Здравствуйте, здоровы ли? Давно вас не видно. Присядьте, гость будете.
– Да что, Прасковья Александровна, я вам весть принес. У Борисова вчера благословенье было. Слезно он просил вам не говорить, да я уж, вас жалеючи, не утерпел.
– Господи! – говорю, а сама побледнела, – с кем же это?
И я узнала, что Николай давно уж невесту себе присмотрел, племянницу придворного поставщика, Лизку. Она была с деньгами, из себя такая дурная, ее за него бы не отдали, да уж влюбилась очень. Митя мне все рассказал.
– Что же вы, Прасковья Александровна, теперь предпринять намерены? Если желаете, я могу выяснить, что именно, ввиду вашего положения…
Я встала, перекрестилась на образ и говорю:
– Ничего я делать не намерена, ничего мне не нужно. Господь с ним! А вы, Дмитрий Васильевич, уйдите пока.
Митя ушел, я осталась одна.
Ту ночь я вовсе спать не ложилась. Ребенка было жаль. В Воспитательный очень не хотелось отдавать. Знала я, как там сладко.
VII
Я сидела вечером одна у окошка; в дворницкой никого не было. На дворе еще не совсем смерклось, а кругом меня давно тьма. Слышу, вошел кто-то, у двери возится, нейдет ближе.
– Кто там? – спрашиваю. Молчит.
Я испугалась.
– Да кто же это? отвечайте!
Вижу, подходит ко мне.
– Не бойся, Паша, это я! – говорит. Узнала я голос – стою, двинуться не могу. Он снял шубу, сел к столу.
– Темно тут у тебя, не видать ничего.
– Сейчас вот… огонь засвечу…
Опомнилась я немножко, отыскала на столе спички, а зажечь не могу, руки дрожат.
– Постой, я зажгу, – говорит.
Взял у меня тихонько коробку, лицо свое осветил. И как увидала я его тут в первый раз – обрадовалась, позабыла, что, может, это он прощаться со мною пришел; захотелось приласкаться к нему, прежнее воротить… Да вовремя удержала себя, стою, молчу.
Он зажег лампу, повесил ее, сел.
– Ну что ж, здравствуй, Паша.
– Здравствуй.
– И не спрашиваешь, что долго не шел, где гулял, какие дела делал?
– Что мне! Про то ты сам знаешь, а я тебя не касаюсь.
– Ты сердишься на меня, Паша?
– Не сержусь я; видит Бог – нет у меня зла к тебе.
– Паша, скажу по правде, я вот за каким делом пришел: завтра у меня свадьба; я и сам не рад теперь, что затеял, отказаться уж не могу; так дай ты мне расписку, что не препятствуешь браку. Я, право, и сам не рад, да делать-то уже нечего. Вот, расписка у меня готова, тебе только подписать.
Он стал проворно рыться в карманах, наконец вытащил небольшой клочок почтовой бумаги и положил на стол. Я молчала.
Он посмотрел на меня, подождал, что я скажу.
– Ну, так как же, Паша, расписку-то? Ты поверь, я бы рад отказаться, да уж нельзя. Подпишешь, что ли?
Пересилила я себя, слезы удержала, – отвечаю ему:
– Я обещалась себе и Богу – ничего тебе напротив не делать. Обещанья моего не нарушу.
В углу на окне стояла чернильная баночка, лежало перо; я перо взяла и поскорей на той бумажке расписалась; не препятствую, мол; а сама уж не стерпела, горько заплакала.
Гляжу – становится он передо мной на колени, поклонился в землю, сам плачет. Потом встал, обнял меня.
– Паша, – говорит, – веришь ли, вот как жаль тебя! И, кажется, если бы только можно было отказаться… Ты Бога ради прости меня. И вот десять рублей, последние мои деньги, потому теперь тебе скоро надо. Когда будешь больная, пришли ко мне Платона; я приду и денег принесу. Я и после женитьбы готов тебе всегда помочь. Но денег я не взяла.
– Господь с тобою и с твоими деньгами, Николай; только бы ребенок остался жив, – это для меня дороже всего; а помощи твоей я и теперь не приму, и после женитьбы не надо.
Обнял он меня, не пускает; и долго мы так стояли, плакали оба; наконец распростились навек.
После я узнала, что до священника в его приходе дошел слух обо мне – он венчать не соглашался; для него у меня Николай и взял расписку.
Митя потом смеялся надо мной, зачем я дала; он меня совсем за дуру считал.
VIII
Я затосковала. Сидишь одна, и дела никакого нет; хоть бы что-нибудь работать, все бы веселее.
– Знаешь что? Поступай-ка на место, – говорит мне раз Даша. – Тут – на нашем же дворе, генерал прислугу ищет. Я тебя порекомендую. А придет твое время – он на неделю-то отпустит к акушерке.
Я подумала – и согласилась.
Новый мой барин, генерал, был вдовец, пожилых уж лет и из себя очень смешной: ножки коротенькие, сам толстенький, усы торчком. На голове почти что вовсе ничего не росло, а лицо и утром, и вечером – все одинакового цвета: красное.
Он со мною часто разговаривал.
Придет после обеда или вечером на кухню, сядет передо мной, улыбается, усами шевелит, головой покачивает.
– И как это вы могли в казне с собой такую штуку устроить?
Я рассержусь.
– Да очень просто!
И больше он от меня ни слова не добьется. А то еще фотография у него была, все он карточки снимал; только проку мало было, портил больше. Устроил себе такую будочку темненькую, красный фонарь там зажжет и сидит, тарелку с водой качает, а в воде какое-то стекло. Часто меня туда с собой звал.
– Пойдемте, – говорит, – я вас научу, как это делать.
Раз, вижу я, болтал он тарелку, болтал, потом болтать бросил, лезет ко мне в темноте…
Тут я совсем рассердилась, толкнула его, из будочки поскорей вышла.
Зовет он меня потом как-то опять учиться фотографии, а я нейду.
– Не женское, – говорю, – это дело, не нуждаюсь я изучать никакую фотографию.
У генерала мне все-таки легче было, чем вовсе без работы, и подруги навещали; особенно одна, Анюта, часто забегала; она в фельдшерской школе училась, жених подвернулся, свадьбу назначили, так Анна все ко мне приданое шить ходила.