В средней поместили Пьера, когда он вернулся в город.
Мачеха ожидала историй, но ничего не случилось. Ему было уже все равно.
Эти два месяца он прожил день за днем, ни о ком не спрашивал, говорил мало. Даже известие, что Люся неожиданно умерла от дифтерита, – он принял равнодушно. А со смертью Люси он терял, быть может, единственное существо, любившее его.
Он только старался избавиться от физических страданий. У доктора он попросил опиума, – тот сказал, что хорошо, после.
Тогда он пришел к мачехе и просил дать ему морфия. Но она испугалась и не дала. Наконец он слег.
Он ничего не говорил, не отвечал, когда его спрашивали, и лежал неподвижно, по-видимому спокойно.
Мачеха у него не бывала, но отец заходил ежедневно. Ему взяли сестру милосердия.
Он лежал так уже два дня, когда приехал доктор. Взяв руку больного, посмотрев на него с минуту, он вышел.
– Ну что? – спросил отец. Доктор пожал плечами.
– Он без сознания. Агония… Я еще заеду…
– Нет, что ж, если вы думаете… Медицина бессильна…
– Как угодно, – сказал доктор и ушел. Отец вернулся в спальню.
Больной лежал в том же положении. Мутный свет белого осеннего дня из-за приподнятой занавески освещал его лицо. Осенние мухи жужжали и бились на стекле.
Отец постоял немного.
Закрыть бы его чем-нибудь, – прошептала сиделка, молоденькая и миловидная девушка. – А то мухи, пожалуй, будут беспокоить…
Его осторожно покрыли кисеей, и если бы не ее тихое и мерное движение, – можно бы подумать, что это лежит мертвый человек.
Так прошел еще день – и наступила ночь.
Перед рассветом заснувшая сиделка была разбужена каким-то странным шумом.
При свете потухающей, догоревшей свечи в тазу, она увидела, что больной сидит на постели, сбросив с себя почти все.
Его лицо было покрыто сероватым налетом, давно безмолвные губы разомкнулись, он что-то говорил, но сиделка не могла понять; наконец, она разобрала: «Отца… скажите… на минуточку… Неужели – это?..»
Сиделка бросилась к двери; она слышала; как с треском потухла свеча, – но уже не воротилась.
Она пробежала пустую комнату и длинную стеклянную галерею; в коридоре большого дома она разбудила горничную:
– Кончается, – говорила она, плача и дрожа, – отца зовет, на минуточку…
– Нельзя, не велели будить, – объяснила горничная.
– Да ведь кончится сейчас…
– Не велел будить ни за что; я не смею.
– Ах ты, Господи! Пойдемте хоть вы со мной!
– Я? Мне в той комнате бывать не приказано, я за барыней хожу. А вы-то сами что ж?
– Да не могу, жалко мне, страшно… Непривычная я, в первый раз…
И бедная девушка плакала.
– Ишь ты, какое дело, – сказала горничная. – Ну уж посидите здесь до утра на сундуке, ничего. А будить не велено.
Когда утром вошли в комнату больного, он недвижно лежал на подушках так же, как и накануне. Лицо его было, как у многих умерших, светло и спокойно. Это спокойствие, когда ослабевают мускулы лица, часто заставляет предполагать тихую и радостную кончину, без мук агонии. Смерть стирает следы своей жестокости. У Пьера в одной, уже застывшей, руке нашли разорванный и судорожно смятый кусок кисеи. Это был единый знак, единое воспоминание о тех, может быть коротких, может быть долгих, минутах, которые он провел в темноте, один перед лицом смерти.
* * *
Нина была на похоронах.
Сухой и ветреный осенний день; солнце на желтом позументе гроба; кругом – грустные, спокойные лица.
Мачеха, в длинном креповом вуале, громко рыдала и била себя в грудь.
Когда гроб опускали в могилу и отец, протянув вперед руку, торжественно проговорил: «Прощай, Пьер!» – Нина заметила какую-то некрасивую, бедно одетую девушку, горько плакавшую.
Может быть, хоть она любила его…
«Где же он теперь? – думала Нина. – Как странно: вот и я чувствую, что он есть, есть, – все равно где».
Сквозь печаль, в самой глубине ее души, было чувство тихой радости и успокоения.
Ей припомнились добрые глаза покойного и его слова: «А я вот верю, что я умру, а душа моя не умрет».
Мисс Май*
I
Как-то, незадолго до Пасхи, лакей Тихон встретил молодого барина, вернувшегося из города, с особенно мрачным видом. Тихон был привезен из Москвы и до сих пор не мог освоиться ни с малороссами, ни с их волами, ни с их говором, ни с белым, снежным затишьем хутора Вишняков зимой. Из Вишняков, впрочем, и сам барин, как ни любил мамашу, Домну Ниловну Шарвенко, все чаще стал уезжать в ближний город. Тихон опасался было, что молодой барин возьмет в свои руки хозяйство и поселится в Вишняках, о чем поговаривали, но барин вышел не из таких.
Андрей давно привык к черствой и унылой физиономии своего слуги, но на этот раз необычайно похоронный вид, мрачный и торжественный, поразил его. Тихон был рыжеват, худощав, без усов и бороды, с длинным и тонким носом, не лишен приятности, хотя казался слишком сосредоточенным, будто решающим всегда арифметическую задачу.
Позднее вечером, ложась спать, Андрей спросил Тихона, который, хотя и молчал, как убитый, однако не уходил из спальни:
– Что с тобой случилось? Ты какой-то мертвый.
– Я мертвый?
– Ну да, ты. Что с тобой опять?
– Я, Андрей Николаевич, давно просил меня отпустить, как эти места мне недостаточно нравятся…
– Что же, ты в Москву поедешь?
– Я не к тому сказал, что в Москву еду, я так сказал, что у меня давно было предчувствие эти места покинуть. А к этому предчувствию я отнесся без внимания – и зато теперь принужден и помышление о Москве бросить.
– Да говори толком! Что с тобой?
– Я женюсь, Андрей Николаевич, вот что со мной… Я тоже жениться вздумал.
Андрей расхохотался.
– Ну уж это ты, Тихон, из подражания. Я женюсь – так и ты тоже. На ком ты?
– На Василисе, на прачке…
Тихон произнес это гробовым голосом, точно объявлял, что Василиса умерла в страшных мучениях.
– Это певунья, кажется? Белокурая такая, круглолицая, еще рябая немножко? И волосы гладкие?
– Да, она. Поет-то она звонко.
И, вдруг оживясь, Тихон произнес с внезапной злобой:
– И какой это обычай у них пакостный! Только что я ей открылся, порешили там, когда обручение, когда что – сейчас она напялила себе на голову огромаднейшие розаны бумажные, вокруг головы на аршин, ей-Богу. Так и ходит рогатая. Говорил – эй, Василиса, сними! Слышать не хочет. У них невесты и по году так ходят.
– Она тебе нравится, что ли? Как ты вздумал? – спросил Андрей.
– Она? Она мне нравится. Мы уж давно валандаемся. Почему ж не жениться? Славная жена будет.
Андрею вспомнилось, что он этими же словами думал о Кате, когда в первый раз ему пришла ясная мысль, что они могут обвенчаться. Теперь уже все было решено. Осенью Андрею обещали – хорошее для начала – место в городе. Жить в Вишняках и заниматься сельским хозяйством Андрей чувствовал себя пока неспособным. Он только что кончил университет в Москве, где все четыре зимы прожил тихо и скромно. Товарищи считали его не то романтиком, идеалистом, не то просто рохлей, и во всяком случае человеком не общительным. Он никого не чуждался, но ни с кем особенно и не сблизился. Он рад был окончить курс и уехать в провинцию, на хутор, где родился и вырос, заниматься хозяйством или служить, если хозяйство не пойдет. Да и лучше служить: Вишняками занята мать, здоровая, деятельная, еще молодая. Домна Ниловна одна вырастила сына, рано овдовев. На все у нее были определенные взгляды, обо всем свои здравые и точные понятия. В Вишняках она даже управляющего не держала, входя сама и в мелочи хозяйства. Андрей был у нее один и потому она, в любви к нему, еще проявляла иногда слабость – но и относительно сына у нее имелись свои планы. И все шло прекрасно. Андрею едва минуло двенадцать лет, когда Домна Ниловна стала засматриваться на пухленькую Катюшу, дочку своей троюродной сестры, думая, какая славная жена выйдет с годами из этой аккуратной девочки для Андрюши. Каждое лето Катенька гостила в Вишняках. Незаметно для себя Андрей привык смотреть на нее, как на будущую жену. Когда он закончил университет – все решилось само собою, к общему удовольствию. Прошлое лето они были уже обручены и провели вместе женихом и невестой. Катя, крепкая, черноглазая, свежая и добрая, понимала толк в хозяйстве, как тридцатилетняя, хотя ей минуло восемнадцать – и вся вообще нравилась Андрею. На правах жениха он часто целовал ее и находил, что у нее удивительно мягкие и приятные для поцелуя губы. Но свадьбу неожиданно отложили по случаю болезни Катиной матери. Катя должна была уехать в Крым, откуда писала Андрею милые, детски-серьезные, даже наставительные письма, как пишет очень молоденькая и благоразумная девушка своему жениху. Потом мать Кати умерла. Из именья дяди, ее попечителя, Катя должна была окончательно приехать в Вишняки только весною, а в конце лета назначили свадьбу.