– А знаешь, откуда она, эта странная уверенность, против которой бессильна сама жизнь? – сказал Кузьмин, вдруг одушевляясь. – Знаешь ли, что это такое? Это – сознание Бога…
Затенин недоверчиво улыбнулся.
Кузьмин ничего больше не сказал и притих Долго стояли они рядом у окна и молча смотрели на парк, где по-прежнему светила луна и внизу, под горой, блестело озеро.
X
Опять Мотылевская Марфа накрыла чай под липами.
И так же, как в тот день, когда приходили гости из Преображенского, небеса были ясны и сини, только в воздухе чувствовалась близость осени, мелькали кое-где желтые листья, да на столе, вместо малины, стояли свежие соты и яблочное варенье.
Пришел о. Никодим в старенькой, немного выцветшей рясе, с аккуратно расчесанными волосами. Дочери тоже были в чистеньких ситцевых платьях без оборочек.
Антонида налила стакан о. Никодиму и подвинула мед.
О. Никодим принял стакан, вздохнул и взглянул на Ольгу Александровну. Она молча сидела у края стола и смотрела вниз. Она очень изменилась. Только черное платье осталось то же, да коричневый платок. Она побледнела, хотя не похудела, волосы были тщательно приглажены и припомажены, глаза потухли и смотрели равнодушно и покорно.
Здесь не было теперь Кузьмина, чтобы спасти Ольгу Александровну от поучений дяди. И о. Никодим, прихлебывая с блюдечка чай, говорил с удовольствием, пространно и назидательно.
Сегодня он говорил особенно длинно, потому что накануне отыскал для Ольги Александровны место в усадьбе, за тридцать верст, компаньонкой к старой генеральше.
– Что ж, я скрывать не хочу – генеральша старая, характера неспокойного; тебе там, Ольга, может, и тяжело покажется. Сама виновата. Нашел я тебе место хорошее, привольное – из-за чего отказали? Даром бы не отказали, значит, ты же виновата. Уж очень ты весела была, когда в гости к нам приходила. Не веселья тебе искать, не веселья ждать, не радостей, а работать надо, да смиряться, да молчать… Несчастие, несправедливость – принимай несправедливость, а не возмущайся, такая уж твоя доля, и так оно и будет… Вот говорят: то пустяк, да это пустяк; нет, премудро устроен мир, не должно в нем быть пустяков. Из сих мелких дел выходят великие дела, а без малого нет великого. Пьем мы, например, чай под липами. Какое, скажут, пустое обстоятельство! А разве нам дано это знать! И каждый пустяк есть фундамент, на коем устроится здание нашей будущей судьбы. Укроти себя, Ольга, дух свой укроти! Вступаешь ты окончательно на поприще жизни под защитой одного Отца Небесного, ибо – прямо скажу – обратно в мой дом и не ступишь…
– Я с вами во всем, дяденька, согласна, – сказала Ольга Александровна. – Бог меня наказал за то, что я о счастии, да о радости для себя мечтать стала. Я ваших слов по смерть не забуду. Благословите меня, дяденька. Может, Господь поможет мне в смирении век прожить.
О. Никодим взглянул на Ольгу Александровну – и стало радостно его сердцу.
Он увидел по ее глубоко спокойному, покорному лицу, что она говорит не шутя, что его слова проникли и победили ее душу, и она навеки «укротила» себя, навеки смирилась.
Если речи его могли исправить такой дурной характер, какой был у Ольги Александровны, значит, они действительно сильны и безупречны. Недаром прихожане так любят его проповеди.
И о. Никодим, с приятным сознанием исполненного долга, благословил племянницу и поцеловал ее в лоб.
А в комнатах Марфа, утирая слезы концом передника, собирала и связывала в узелок кое-какое белье, две книжки… Снова отправляла она Ольгу Александровну «в чужие люди» – и на этот раз – без возврата.
XI
Прошло несколько лет.
Алексей Иванович Затенин сидел в просторной комнате, похожей на мастерскую художника. Было яркое солнечное утро. В широкие окна виднелось море, потому что дом, где жил Затенин, находился в маленьком приморском городке Италии.
Минуло то время, когда Алексей Иванович занимался историей. Ему показалось, что его влечет к формам, оттенкам, красоте, и что если нужно ему иметь призвание, то оно – в искусстве.
Он спокойно бросил свои прежние занятия, спокойно поехал в Париж и стал работать в академии.
Женитьба не помешала ему. Исполняя последнее желание умирающего отца – он женился на Лиде. Они плохо сходились, Алексей Иванович не мог привязаться к жене: она все время была больна, похудела, подурнела… Никто не узнал бы в ней прежнюю розовую Лиду.
Алексей Иванович изменился мало. Только ярко-рыжая борода стала окладистее и гуще, а глаза остались те же, такие же синие и детски доверчивые.
Комната была светлая и хорошо обставленная, но она точно казалась Затенину слишком большой: он заботился только об одном месте, а углы были в пыли и беспорядке.
Посредине же стояли лучшие картины и несколько статуй.
Алексей Иванович был не один.
У него сидел гость, маленький, черный человек с серьезным лицом. Это был скульптор, начинавший делаться известным, друг Алексея Ивановича.
– Да, я работал много, – сказал Затенин, продолжая разговор. – И мое «разочарование» (оно, впрочем, меня не печалит) явилось совсем не оттого, что я не могу идти дальше, делаться совершеннее… Напротив, мне кажется, что я могу…
– Так в добрый путь, – сказал скульптор с легким иностранным акцентом.
– Вы знаете, что живопись меня не удовлетворила, – продолжал Затенин. – Чем дольше я жил, тем яснее сознавал, что – она плоская, тусклая и бессильная. И вот я стал изучать скульптуру. Я понял, я видел все знаменитые произведения древних художников. И я чувствую, скульптура тоже не даст мне ничего…
– Но почему же? – громко и с волнением сказал гость. Он даже с дивана встал и смотрел на Затенина, который ходил по комнате.
– Вы меня не поймете, – сказал Затенин. – Вы ничего выше скульптуры не знаете. Но все равно. Может быть, я и не прав. Я говорю про себя. И я скажу вам, что я думаю.
Он подошел к большой картине и повернул ее к свету. На ней было написано море с мастерски переданными оттенками.
– Посмотрите, – сказал Затенин. – Видите эти волны? Видите, что я сделал? Видите, какие они тусклые, неподвижные, мертвые… Из живого я сделал мертвое и как будто живое. Это море было такое же вчера и будет такое же завтра. А теперь взгляните в окно: вот оно, настоящее море, изменчивое, живое, прекрасное! И то же в скульптуре. Неизменные формы, неподвижная красота – не красота. Та красота, которую я знаю, которой живу, – не в этом мертвом «вечном» искусстве, а в постоянном движении, в бесконечных изменах, неожиданная, мимолетная и единственно вечная для меня!
Он говорил с восторгом и счастием и смотрел на синий горизонт моря.
– Нет прошлого, – говорил он, – нет будущего, есть только настоящее, жизнь и радость в каждом настоящем мгновении, которому на смену приходит другое – и дает мне новое счастие, новые силы, новую красоту… Жизнь – долг, говорят… Кому? За что? Жизнь – красота и счастие. И будет время, когда все поймут, как хорошо, просто и легко жить!
Скульптор смотрел на радостное, помолодевшее лицо Затенина, и хотя не понимал его, но видел, что перед ним счастливый человек – и невольно завидовал счастию.
Месть*
I
Аккуратная бонна Ида прибирала детскую комнату и складывала игрушки, стараясь не стучать. Она знала, что, когда Костя сидит так, на полу, носом в угол, и черные, как чернила, волосы его топорщатся на затылке, – это значит, что он сердится. От малейшего стука он придет в неистовство и опять дело кончится дурно – Ида будет плакать, лежа на своей постели за ширмами, и не станет пить вечернего чаю. Ида была маленькая, худощавая немочка с коротким носом и розовыми пятнами на щеках. И она решительно не знала, для чего и для кого живет в этом доме и что из этого в конце концов выйдет. Ее прислали из конторы большого города сюда, в этот дрянной уездный городишко, к господам Antipoff, и тут она и осталась. Детей, кроме Кости, не было, а Костя нуждался в ней весьма мало. Такой большой мальчик – девятый год – даже странно, что она спит с ним в одной комнате и водит его гулять. Учится Костя не много: у него есть старая учительница арифметики и закона Божия, но она часто пропускает уроки. Костя плохо пишет, зато он перечитал все романы, какие нашел в гостиной и мамином будуаре. Ида так боится своего воспитанника, что не смеет даже говорить с ним, и все его приказания исполняет молча.