– А должно быть, всему конец бывает, – злорадно отозвалась Ольга. – Нам, впрочем, ничего не известно.
XI
Шум, сборы, суета.
Пьют чай, закусывают, несмотря на ранний час – слепую бабушку нарядили в мантилью и чепец, мальчики опять держат на цепи своего сенбернара, Текла Павловна вне себя и уверяет, что ничего из этого не будет, на пристань поспеть нельзя, да и пароход, чего доброго, не пойдет.
Но пароход свистит.
Пора идти.
– Это же что такое? – вопит. Текла Павловна. – Я должна и бабушку вести, и за мальчиками смотреть, и вещи сдавать? Я не могу. Я решительно отказываюсь. Это не в моих силах.
– Что же вы раньше не говорили, Текла Павловна? – сердится барыня. – Ну, берите, Дуньку… кого хотите.
– Давайте Дуньку! Давайте Дуньку! Да скорее чтоб собиралась! Пусть большой платок накинет, скарб ее после привезут.
Дуньку вмиг собрали. Она уехала совершенно неожиданно.
– Что, кланяться Филиппу? – спросила ее Луша на крыльце.
– Кланяйся… А то не, не надо… Наташке кланяйся, – прибавила Дунька, оживившись на минуту.
Филипп пришел в тот же вечер, принес с собой какой-то узелок.
– А Дуня-то уехала, прости-прощай! – объявила Луша.
– Куда уехала? – спросил Филипп, бледнея.
– В Питер, нынче утром. И кланяться не велела. Так и сказала «не надо». Наташке, говорит, кланяйся, а Филиппу не надо.
– Не надо – сказала? – машинально повторил Филипп. – Лицо его сразу осунулось, побледнело желтоватой бледностью. – Ну, не надо – так что ж… Так тому и быть.
Он повернулся и пошел.
– Куда ты, парень? Вот узелок забыл.
Филипп приостановился, бессмысленно взглянул на Лушу, махнул рукой и пошел дальше.
В узелке оказались леденцы, полфунта пряников и три аршина голубого ситцу.
XII
Пришла осень. Дни стояли чистые, желтые, прозрачные, небо казалось бледным и прохладным, пахло гарью и лесной паутиной, золотые листья падали тихо, без шума.
Даже потеплело.
Дачники оставались на Столбах последние дни. Лили была весела, вероятно, в ожидании скорого отъезда, гуляла и даже играла в крокет на площадке перед балконом.
Партии случались интересные. Играли студенты и даже «тетя», как называла Лили m-me Каминскую.
Но сегодня почему-то все играли дурно. Студенты не прошли среднего креста вперед; Лили обыкновенно первая приводила свой шар к палке и на правах «разбойника» крокировала все шары; но теперь и она запоздала – ей не давали пройти последних ворот.
Поредевшие кусты на берегу позволяли видеть далеко реку и озеро. Труба стеклянного завода слабо дымилась.
Вдруг зоркие глаза Лили заметили узенький бот, медленно подвигавшийся от завода вдоль по реке. На ботике стоял белый дощатый гроб.
– Посмотрите, посмотрите, гробы возят! – взволновалась Лили. – Может, болезнь какая-нибудь на заводе! Узнать бы?
– В самом деле, гроб, – согласились студенты.
Лили, увидав около кухни водовоза, принялась кричать.
– Федор, Федор! Сходите, пожалуйста, к реке, узнайте, чей это гроб везут? Едут близко от берега. Пожалуйста, Федор, поскорее.
Водовоз побежал бегом. Видели, как бот остановился и мужик, который греб, что-то долго кричал Федору.
Федор без шапки, запыхавшись, вернулся к господам. Лили и студенты, с крокетными молотками в руках, обступили его.
– А это, барышня, не болезнь какая, – объяснил Федор, – а это вчера на заре подмастерье заводской Филипп утонул. Его в село везут, к батюшке.
– Да не может быть! – закричали все в один голос. – Филиппа знали. Лили даже слышала что-то о его ухаживании за Дуней.
– Je comprends[63]…– протянула она. – Вы знаете, несчастная любовь, – прибавила она, обращаясь к своим. – Но как же это он? Нарочно?
– Нет, зачем! – возразил Федор. – Выпивши они были, он, кузнец с заводу и еще один рабочий. И вздумали на другую сторону ехать. А как Филипп больше всех выпивши был и в нерассудительности мог бот перевернуть, то кузнец и рабочий его по рукам и ногам связали, да на дно и положили. Однако и они тоже не выдержали, стали песни петь, то да се – бот-то и действительно перевернулся. Те отрезвели и выплыли – а Филипп, связанный-то, как ключ ко дну пошел. Утром только нашли.
– Ай, какой ужас! – заметила тетя довольно, впрочем, равнодушным голосом.
Лили почему-то была немного разочарована.
– Вот что значит пьянство, – поучительно проговорила она, не обращаясь ни к кому.
Федор сказал:
– Это точно.
Потом постоял, постоял и пошел в кухню.
– Ну что же, господа? – раздался звонкий голос Лили. – Будем продолжать, надо же кончить партию! Тетя, пожалуйста! Господа, мой черед! Прохожу последние ворота! Я разбойник!
Богиня*
I
– Я влюблен – не буду скрывать от вас, тем более, что мы только что познакомились. Да, я влюблен.
Пустоплюнди помертвел.
– В нее влюблены? – спросил он почти шепотом.
– В кого «в нее?» Вот чудак! Конечно, в нее. Только я не знаю, о ком, собственно, вы говорите.
Виктор встал со скамейки, где они оба сидели, обдернул свою полотняную блузу, подтянул кушак, молодцевато дрогнул на ногах и посвистал.
После этого он сел опять и стал вертеть палкой в воздухе с ужасающей быстротой.
Пустоплюнди тоскливо и тягостно смотрел на Виктора. У Виктора было белое полное лицо с крупным розоватым носом, очень голубые глазки и ресницы молочного цвета. Волосы, такие же молочные, он стриг под гребенку, розовая кожа нежно просвечивала на голове.
Пустоплюнди и познакомился с этим мальчиком только ради того, чтобы знать правду. Виктор чаще других гулял с «ней», и Пустоплюнди показалось даже, что «она» особенно благоволит к нему. Боже мой! Боже мой! что из этого выйдет! Виктор всего только воспитанник шестого класса реального училища и даже, кажется, остался в шестом классе на второй год.
Одна была надежда – может быть, Виктор равнодушен; но нет, он признался прямо, что влюблен.
Пустоплюнди и Виктор сидели на самой дальней дорожке парка, у пруда, под развесистыми березами. День был жаркий, с тяжелыми тучами. От темной неподвижной воды, заслоненной у берега висящими ветвями, шел запах тины и душной сырости. По ту сторону неширокого пруда солнце блестело ослепительно и жгло без того сожженную траву.
Лето было с грозами и жаркое. Дачники имения купцов Жолтиковых, села Вознесенского, не запомнят такого лета. Виктор, который во младенчестве провел неделю в Тифлисе, уверял, что нынешнее лето совершенно кавказское и для местностей под Москвой – несоответственное.
– Скажите, пожалуйста, вот что, – начал Виктор. – Я до сих пор не знаю, как ваша настоящая фамилия?
– Апостолиди.
– Апосто… Вот странность-то! ведь вас как-то совсем иначе называют. Вы не русский?
– Я грек, я греческого происхождения… Я, впрочем, жил всегда в Москве. А что называют меня иначе, так это всегда, еще с гимназии, все меня Пустоплюнди называли. В университете иногда даже странно, когда по-настоящему назовут. Трудна, должно быть, моя фамилия для усвоения.
– А вы не похожи на грека. У вас нос не греческий. Да… Что, ваш воспитанник поправляется?
– Нет, все еще болен. Ужасно неприятно: я живу здесь, чтобы репетировать его, а он все время болен. И я совсем без дела живу.
– Ну, это не беда. Вы себе развлечение найдите. Я, например, не скучаю.
Несмотря на то что Виктор был реалист шестого класса, а Пустоплюнди студент и гораздо старше, Виктор считал себя вправе говорить небрежно и покровительственно. Отчасти это было потому, что Виктору нравились его собственные голубые глазки, быстрота ног и талия, стянутая кожаным поясом, а Пустоплюнди ему искренно казался уродом с его смуглым, почти коричневым лицом, тупым, коротким носом и широко расставленными черными глазами. Все черты лица его действительно были очень крупны и грубы. Кроме того, Виктор знал, что он весьма развязен и умеет говорить с барышнями. А Пустоплюнди бледнел от робости, едва очутившись в обществе, и не умел сразу начать разговора. Такую робость Виктор считал отчасти глупостью, отчасти признаком дурного воспитания, а про себя самого думал, что он, во-первых – молодец, а во-вторых – образцовый кавалер во всех отношениях.