Мунаций поворачивал мальчика за плечи напоказ народу, поднимал ему руки, открывал рот.
После этого мальчика обмотали по всему телу шерстью трех цветов, белой, красной, и синей «повязкой тройною различного цвета»[16] связали ему руки и ноги тоже тремя разноцветными полосами холстины, всего его обложили соломой с необмолоченными колосьями, полными зерен, таким образом, что его фигура по самые плечи походила на сноп и лишь голова возвышалась немного. На нее надели венок из колосьев.
Этот живой жертвенный сноп весь обвязали трехцветными полосами холста, чтоб не развалился.
Мунаций стал гадать над ним по полету «волоса жизни» о воле богов, где он должен быть принесен в жертву.
Он срезал серпом прядь волос со лба мальчика и подбросил кверху в воздух, следя, куда она полетит: если вблизи упадет на землю, – жертву зароют тут же, на указанном судьбою месте, как неблагоприятную, отвергнутую богами, вследствие какого-нибудь ее тайного недостатка, оставшегося неизвестным жрецу или его недоглядки, пропуска в ритуальной обрядности; если ветер подхватит и унесет, неизвестно куда, срезанную прядь, – жертву отнесут и уложат в болото, что также считалось дурным знаком.
Ветер подхватил высоко, долго кружил «волос жизни» и уронил его в самую средину реки.
Народ стал ликовать в восторге.
– Жертва хороша!..
– Жертва принята!..
– В реку живой сноп, в реку!..
– Тиберин принимает его.
– Прими, прими живой сноп, Тиберин, и будь благосклонен к нам!..
– Уйми разлив твоей беспощадной воды!..
Мунаций, между тем, возложил на темя жертвы по ложке муки, соли, меда, масла, читая формулы обречения реке.
Мальчика положили на другие три снопа, связанные таким образом, что на пропущенных в них кольях образовали род плота. Мунаций влил в рот лежащему с ложки и заставил проглотить жертвенную смесь, вложил меда, полбянного теста с солью, и разных зерен, полил его и посыпал тем, что освящено для этого на предварительных молениях в Альбе, завязал ему глаза, поместил около него горшки и плошки, наполненные тем, что вместе с ним приносится в жертву реке, покрыл его еще тремя другими снопами.
Помогавшие старшины все это крепко увязали, снесли вброд по реке на глубокое место, и предоставили плыть по течению, пока не утонет.
– А я жертвую великому Тиберину вот это! – раздался громкий, резкий голос, в котором слышался сдержанный смех.
Оглянувшись, жертвоприносители увидели, что Амулий подает им большой деревянный короб, покрытый холстом, неизвестно что содержащий. Его опустили в реку, не догадавшись, что там находились близнецы, рожденные Сильвией, которых альбанцы отняли у колдуньи, несшей их к Нумитору.
Жертва поплыла. Вслед за нею народ кидал труды рук своих, губя хорошие вещи суеверием.
Фаустул не участвовал в церемонии утопления живого снопа; у него, совместно с другими пастухами Амулия, совершалась своя церемония, от которой он не имел права уклоняться.
У них происходили Агоналии или Агналии в честь Януса.
Тогда еще купцы заморские не ввозили в Италию ни мирры, ни ладана, ни шафрана[17]. Жрецы не носили желтого цвета одежд, ставших священными[18] долгое время спустя; все теперь еще было просто, хоть уже и не до такой степени, как у япигов.
Пастухи с молитвою к Янусу в этот день на заре в первый раз запрягали молодых быков, назначенных в телеги и к плугам. Одного из этих животных зарезали и отправили зарыть на царскую пасеку, чтобы было больше пчел.
В честь Януса пастухи также кололи овец и сжигали их на дровах из лаврового дерева.
Среди всех этих хлопот Фаустул мельком слышал молву о рождении внуков Нумитора, о их захвате и утоплении, чего Мунаций, конечно, не допустил бы, если бы догадался со старшинами заглянуть в покрытый короб, где они лежали.
Фаустул встревожился от этих слухов и принялся ругать жертвенные церемонии Нового Года, но, чтоб отклонить подозрение товарищей, говорил, что ему скучно без Акки, порывался, бросив все, убежать к ней, выходил из ворот изгороди, куда загнан скот для Агоналии, и поглядывал на тропинку, ведущую от Альбы к поселку рамнов, но не решался, приходил назад.
Он был одет по праздничному.
Дикарь Лациума при всей простоте все-таки стыдился за свою старую, заштопанную ветошку или овчину; он надел с утра все новое и щеголял искусными вышивками, сделанными женою по его платью.
Солнце клонилось уже к закату, когда Фаустул пустился в путь к реке; его сердце сильно билось от надежд и опасений, так как то, что он замыслил сделать, было страшным, роковым для него, – он решил нарушить волю своего царя-тирана, решил оскорбить богов, – отнять принесенную жертву, что, по понятию дикаря, казалось чем-то невозможным, сверхчеловеческим.
Что-то белело в прибрежных кустах острова. Плывший туда Фаустул живо подвел лодку, и Акка прыгнула к нему с веселыми возгласами, после долгой разлуки лаская своего мужа.
Ей жилось хорошо на могильнике в одной хижине с подругой, женой жреца Эгерия.
– Я была уверена, что ты приплывешь, – говорила она, – сегодня праздник и такой хороший, ясный вечер; будет светлая, лунная ночь. Эгерий и Перенна спят; не ходи к ним; они устали, наплясались вдоволь с альбанцами. Я принесла тебе угощение в лодку.
– Да простит мне Янус! – отозвался Фаустул, целуя возлюбленную, – я ругал, клял его Агоналии за помеху быть у тебя.
– Отвези меня к старому дому царя Проки!
– Я сам хотел плыть туда.
– Видишь, как мы согласны даже мыслями!..
– Потому что любим друг друга.
– Одного недостает нам, Фаустул; детей все нет.
– Да... но они, может быть, и будут у нас... будут скоро... ах, Акка!..
Но молодой пастух не высказал жене свою затаенную мысль.
– К старому дому плыть далеко, – заговорил он после минутного молчания, – но течение снесет нас туда без весел. Садись рядом со мной.
– Почему тебе вздумалось посетить обгорелую руину? Туда и днем-то ходить боязно.
– Я хочу принести жертву Доброму Лару; его уж давно никто не кормил; он, вероятно, тоскует.
– Это самое думал и я. Быть может, Добрый Лар даст нам детей: ведь ты из его рода; мы проведем там эту ночь.
Лодка быстро неслась вниз по течению. Муж и жена ужинали кусками мяса и лепешками полбяной муки.
– Я захватила для тебя и сладкого, – сказала Акка, – это дикие ягоды; мы с Перенной еще осенью собрали их по острову и сварили в меду. Хочешь? Тут шиповник, сливы, сухой виноград (изюм).
Она подала мужу кусок липкой смеси вроде пастилы, наивно улыбаясь, счастливая.
– Тебе нравится?
– Очень, – ответил Фаустул и завершил свой ужин поцелуем возлюбленной.
Но Акка заметила некоторую принужденность в поведении мужа.
– Что же ты опять молчишь, Фаустул? – заговорила она с тревогой, – я тоже, пожалуй, надуюсь.
– Я молюсь богам, чтоб дали нам детей.
– На это будет время, когда станем приносить жертву в старом доме. Мне кажется, как будто у тебя на мыслях есть что-то горькое, только ты не говоришь, чтоб не огорчать меня.
– Может быть.
– Фаустул!.. Что это такое?.. Что за тайна?.. Ты не полюбил другую пастушку?.. Я не опротивела тебе?
– Ты мне никогда не опротивеешь, а другая не полюбится.
– А твой отец? Он может приказать тебе покинуть «волчицу».
– Я уже говорил ему, что сам готов стать «волком» (отверженцем) с тобой.
– Отчего же ты такой насупленный, вялый?
– Ах, Акка!.. Да... гнетет меня горе, только не свое, чужое.
И пастух разрыдался.
– Тебе жаль Помпилию, потому что ее сын сегодня утоплен в жертву Тиберину? – спросила жена.
– Что мне до Помпилии?! Она сама привела и отдала сына старшинам; у нее осталось их еще пятеро.
– Чье же горе тебя мучит?
– Горе царя Нумитора.