— Скорее, горе нашим костям, если хан прибудет раньше нас.
IV
Испокон веков астрологи утверждали, что четыре города возникли на земле под знаком мятежа: Самарканд, Мекка, Дамаск и Палермо. И не ошиблись! Никогда эти города не подчинялись своим правителям, разве что их к тому принуждали, никогда не следовали прямым путем, разве что он был проложен мечом. С помощью меча Пророку удалось сбить спесь с жителей Мекки, подобно ему поступлю я и с жителями Самарканда!
Насер-хан, владыка Заречья, стоял перед своим троном — гигантским, покрытым медью сооружением, утопающим в коврах, и метал громы и молнии, заставляя трепетать родных и гостей; взгляд его бродил по толпе, выискивая жертву: кого-то посмевшего не сдержать дрожь, или принявшего недостаточно сокрушенный вид, или напоминавшего ему о предательстве. Все инстинктивно пытались спрятаться за соседа или всей своей повадкой — согбенной спиной, понурой головой — выразить ему сочувствие и переждать грозу.
Так и не найдя жертвы, Насер-хан стал с остервенением стаскивать с себя парадные одежды, бросать их на пол, топтать ногами, изрыгая россыпь звучных ругательств на своем родном кашгарском диалекте — смеси тюркского и монгольского. По обычаю облеченные высшей властью с утра надевали на себя по три, четыре, иной раз до семи расшитых кафтанов, от которых в течение дня избавлялись, передавая их тем, кого желали отличить или наградить. Поступив так, Насер-хан дал понять, что сегодня никто из его подданных этого не заслужил.
День приезда Насера в Самарканд должен был стать праздничным, как и всякий раз, когда город посещал государь, однако случилось так, что радость угасла в первые же минуты его появления. Взобравшись по крутой мощеной дороге, ведущей от реки Сиаб к городу, хан торжественно въехал в него через Бухарские, северные ворота. Тогда еще его лицо светилось всеми своими черточками, маленькие глазки казались посаженными глубже, чем обычно, скулы лоснились в янтарных солнечных лучах. И вдруг его настроение резко изменилось. Это произошло в тот самый миг, когда он приблизился к группе из двух сотен именитых граждан, окружавших Абу-Тахера, среди которых находился и Омар, окинул их беспокойным подозрительным взором и не увидел тех, кого искал. Он натянул поводья, заставив лошадь встать на дыбы, и поскакал прочь, ворча себе под нос что-то неразборчивое. При этом он сидел на своей вороной кобыле так, словно аршин проглотил, ни разу больше не улыбнулся и не ответил на овации тысяч жителей, с рассвета дожидавшихся его появления. Многие размахивали над головой прошениями, написанными по их просьбе писцом, но никто не осмелился приблизиться к нему и самолично их подать. Его приближенный собрал прошения, обещая представить их на рассмотрение.
Процессию возглавляли четыре всадника с высоко поднятыми династическими штандартами коричневого цвета, затем верхом на коне ехал хан, за ним голый по пояс раб с огромным опахалом. Не делая нигде остановок, процессия миновала главные улицы города, обсаженные искореженными тутовыми деревьями, и, не заезжая на базар, двинулась вдоль арыков до квартала Асфизар. Там, в двух шагах от резиденции Абу-Тахера находился временный дворец шаха. В прошлом властители селились внутри цитадели, однако в результате недавних сражений она пришла в негодность. С тех пор на ее территории размещался турецкий гарнизон, разбивший палаточный город.
При виде убийственного настроения хана Омар засомневался, стоит ли ему идти во дворец и воздавать ему почести, но кади и слышать не хотел его возражений, втайне надеясь, что присутствие поэта поможет разрядить обстановку. По дороге Абу-Тахер просветил Хайяма относительно случившегося: высшее духовенство города решило бойкотировать церемонию встречи, обидевшись на хана за то, что он приказал дотла сжечь Большую мечеть Бухары, где укрылись его противники.
— Между сюзереном и духовенством, — объяснял кади, — идет постоянная война, порой открытая, кровавая, но по большей части тайная.
Будто бы дошло даже до того, что улемы[15] вошли в сговор с группой военачальников, которых приводило в отчаяние поведение их повелителя. Его предки принимали пищу вместе с воинами и не упускали возможности напомнить всем, что их власть опирается на воинскую доблесть выходцев из народа. Но со временем турецкие ханы стали все больше напоминать персидских правителей прошлых веков: воспринимали себя чуть ли не как богов, окружали себя все более сложным церемониалом, для высших армейских чинов непонятным и даже унизительным. И, потому часть высшего состава армии пошла на сближение с духовенством и не без удовольствия выслушивала, как поносят Насера, обвиняя его в отходе от норм ислама. Чтобы запугать военачальников, хан вел себя по отношению к улемам жестоко. Сыграл тут свою роль и пример отца, довольно набожного человека, тем не менее в самом начале своего царствования снесшего с плеч одну изрядно обмотанную шелковым тюрбаном голову.
В 1072 году Абу-Тахер был среди тех немногих, кто сохранил с ханом добрые отношения: он и сам частенько наведывался к нему в Бухару, где находилась главная резиденция, и во всякий его приезд в Самарканд устраивал ему торжественный прием. Кое-кто из улемов неодобрительно посматривал на его соглашательство, но большинство ценили в нем посредника.
И теперь ему предстояло в очередной раз исполнить свою роль примирителя, не перечить Насеру, использовать мельчайший просвет в его настроении, чтобы пробудить в нем лучшие чувства. Он выжидал, когда минуют самые тягостные минуты, когда хан поудобнее устроится на мягкой подушке трона, и только тогда исподволь повел свою тончайшую, незаметную для непосвященного игру по сближению сторон. Омар вздохнул с облегчением, видя, как умело обходится Абу-Тахер с разгневанным монархом: по его знаку дворецкий привел юную рабыню, которая подобрала с пола разбросанные, будто тела на поле брани, одежды. Присутствующие тотчас почувствовали облегчение, распрямились, иные отважились даже шепнуть что-то на ухо соседу.
Выйдя на середину зала, кади встал напротив хана, склонил голову и застыл, не роняя ни звука, до тех пор, пока Насер не бросил ему властным тоном, в котором сквозило пренебрежение:
— Пойди скажи всем улемам этого города: пусть с рассветом явятся к моим ногам. Голова, что не склонится, полетит с плеч долой. И чтобы не вздумали бежать от моего гнева, все равно не убегут.
Стало ясно: буря улеглась, выход из сложной ситуации наметился, и когда строптивцы повинятся, господин перестанет свирепствовать.
* * *
На следующий день Омар вновь сопровождал кади ко двору, где обстановка изменилась до неузнаваемости. Насер восседал на некоем подобии ложа, застеленного ковром темных тонов. Перед ним стояли два раба: один держал поднос с засахаренными розовыми лепестками, другой — сосуд, наполненный благоухающей водой, и полотенце. Шах брал по лепесточку, клал на язык и ждал, когда лакомство растает во рту, затем протягивал руку ко второму рабу, вытиравшему ее, и так раз двадцать, тридцать, все время, пока перед ним проходили депутации: от городских кварталов — Асфизара, Панжхина, Загримаша, Матюрида, торговых корпораций и ремесленников — жестянщиков, бумагоделов, шелководов, разносчиков воды, а также делегации от общин, находящихся под его покровительством, — еврейской, несторианской, огнепоклонников.
Каждая делегация начинала с целования земли, затем приветствовала хана челобитием, продолжавшимся до тех пор, пока он не подавал знака. После этого глава делегации произносил несколько фраз, и все пятились к выходу: поворачиваться к государю спиной не дозволялось. Подобный ритуал мог быть введен либо слишком озабоченным собственным величием сувереном, либо чересчур недоверчивым подданным.
Затем наступил черед церковных иерархов, их появления ждали с любопытством и страхом. Абу-Тахеру не составило труда убедить их явиться, ведь заявить о своем недовольстве — одно, а упорствовать в непослушании — другое, и мученической смерти никто из них не желал.