До прихода Хасана Аламут представлял собой обычное укрепленное место, каких немало на свете, с поселением, состоящим из военных, мастеровых и крестьян с их семьями. Коменданта, назначенного великим визирем, бравого вояку по имени Махди л’Аляуит, больше всего занимало, хватит ли воды для полива да каков будет урожай орехов, винограда и гранатов. На его сон никак не влияли потрясения во всех остальных частях империи.
Хасан начал с того, что заслал верных людей, уроженцев этих мест, в гарнизон для проведения там подрывной работы. А несколько месяцев спустя те доложили ему, что все готово для того, чтобы он явился сам. Переодевшись по своему обыкновению в платье суфийского дервиша, он стал бродить по крепости, что-то прикидывая. Комендант принял святого человека и спросил, зачем тот пожаловал.
— Мне бы вашу крепостцу, — отвечал дервиш.
Комендант улыбнулся, а про себя подумал: «А святой отец не лишен чувства юмора». Однако выяснилось, что гость вовсе не шутит.
— Я пришел взять это укрепленное место, все солдаты гарнизона на моей стороне!
Что из этого вышло? Надо признать, нечто неслыханное и неправдоподобное. Историки, ознакомившись с хрониками этой поры, в частности с рассказами исмаилитов, никак не могли поверить, что это не было мистификацией.
Вот как было дело. К концу XI века, а если точнее, 6 сентября 1090 года, гениальный основатель ордена ассасинов Хасан Саббах вот-вот собирался прибрать к рукам крепость, которой в последующие сто шестьдесят шесть лет предстояло превратиться в штаб-квартиру самой страшной в истории человечества секты.
Сидя напротив коменданта, он, не повышая голоса, все твердил ему:
— Я пришел взять Аламут.
— Эта крепость дана мне султаном. Я заплатил, чтобы получить ее!
— Сколько?
— Три тысячи золотых динар!
Хасан Саббах взял лист бумаги и написал: «Соблаговолите уплатить Махди л’Аляуиту сумму в три тысячи золотых динар за крепость Аламут. Да хранит вас Господь». Комендант сомневался, что подпись этого человека в монашеском одеянии чего-то стоит, однако по прибытии в город Дамгхан без всяких проволочек получил свои деньги.
XVIII
Когда новость о переходе Аламута во вражеские руки достигла Исфахана, особого интереса она не вызвала. Город жил захватывающим поединком: кто кого? Низам дворец или дворец Низама. Теркен Хатун не простила визирю военную операцию, проведенную против своей родовой вотчины. И насела на Маликшаха с требованием избавиться поскорее от всесильного визиря. То, что султан по смерти отца имел наставника, было в порядке вещей, ведь ему исполнилось в ту пору семнадцать лет, но теперь, когда он стал тридцатипятилетним зрелым мужем, он не мог до бесконечности оставлять все государственные дела в руках своего ата, настало время показать, кто хозяин империи! Таковы были ее доводы. К тому же недавние события в Самарканде доказали, что Низам злоупотреблял властью, обманывал своего повелителя и на глазах целого света обращался с ним как с мальчишкой.
Случай помог Маликшаху преодолеть сомнения, которые у него еще оставались и не позволяли ему решиться на последний шаг. Низам назначил губернатором Мерва своего собственного внука. Заносчивый юнец, верящий в незыблемость дедова положения, позволил себе нанести публичное оскорбление престарелому турецкому эмиру. Тот в слезах явился к Маликшаху, который, выйдя из себя, послал Низаму прямо во время заседаний правительства записку следующего содержания: «Ежели ты мой помощник, ты должен повиноваться мне и запретить своим близким оскорблять моих людей; ежели ты считаешь себя ровней мне, соратником, делящим со мной власть, я приму соответствующее решение».
Ответ Низама, переданный им через владетельных князей империи, гласил: «Передайте султану: если он до сих пор этого не знал, пусть знает — я являюсь его соратником и без меня не бывать бы его владычеству столь сильным! Разве он забыл, что по смерти его отца я принял на себя заботу о его делах, что я устранил всех других претендентов на престол и усмирил бунтовщиков? Что благодаря мне его слушаются и почитают вплоть до самых отдаленных пределов земли? Передайте же ему, что судьба его шапки неразрывно связана с судьбой моей чернильницы!»
Эмиссары Низама пребывали в полном замешательстве. Как такой умный человек мог обращаться к султану со словами, которые неминуемо ввергнут его в немилость, а затем приведут и к гибели? Неужто в придачу к спеси он обзавелся еще и безумием?
Только одному человеку в тот день было известно, чем объяснялось такое поведение визиря. Им был Омар Хайям. Уже много недель Низам жаловался ему на страшные боли, которые ночами мешали ему уснуть, а днем сосредоточиться. Осмотрев его, расспросив о симптомах, Омар поставил диагноз: флегмонозная опухоль, что означало — жить ему оставалось недолго. Нелегко было Хайяму сказать другу правду.
— Сколько у меня времени?
— Несколько месяцев.
— Я буду страдать от боли?
— Могу прописать опиум, чтобы облегчить страдания, но тогда ты будешь пребывать в забытьи и не сможешь работать.
— Я не смогу писать?
— Ни писать, ни поддерживать более-менее долгий разговор.
— Предпочитаю мучиться.
После каждой фразы Низам надолго умолкал, пытаясь достойно перенести приступы боли.
— А ты боишься потустороннего мира, Хайям?
— Отчего нужно непременно бояться? После смерти либо не будет ничего, либо будет милосердие.
— А зло, которое я причинил?
— Как ни велики твои ошибки, Божье милосердие все равно больше.
Низам, казалось, слегка ободрился.
— Я сделал и немало добра: строил мечети, школы, сражался с ересью. — Хайям хранил молчание. — Вспомнят ли обо мне через сто, тысячу лет?
— Как знать?
Бросив на него недоверчивый взгляд, Низам продолжал:
— Разве не ты однажды сказал:
Жизнь мгновенная, ветром гонима, прошла,
Мимо, мимо, как облако дыма, прошла.
Пусть я горя хлебнул, не вкусив наслаждения, —
Жалко жизни, которая мимо прошла.
— Думаешь, и меня ожидает такая участь? — Он задыхался. Омар хранил молчание. — Твой друг Саббах распространяет по всей стране слух, что я всего лишь прихвостень турок. Как ты думаешь, так будут обо мне говорить, когда меня не станет? Спишут на меня весь позор ариев[37]? Позабудут, что я был единственным, кто противостоял турецким султанам в течение трех десятков лет и заставлял их делать по-своему? Но что я мог сделать еще после того, как они захватили нашу страну? Ты молчишь… — Взор его затуманился. — Семьдесят четыре года проходят перед моим взором. Столько разочарований, сожалений! Многое хотелось бы изменить! — Он прикрыл веки, поджал губы. — Горе тебе, Хайям! По твоей вине Хасан Саббах свершает сегодня все свои злодеяния.
Омару так хотелось ответить: «Как же вы с ним похожи! Будучи одержимыми какой-нибудь идеей — создать империю или приуготовить явление имама, — вы, не колеблясь, убиваете. Для меня же любое дело, сопряженное с насилием, перестает быть привлекательным, становится безобразным, низким, как бы оно ни выглядело. Никакое начинание в принципе не может быть правым, если соседствует со смертью». Ему бы прокричать свой ответ, но он сдержался, не желая нарушать мирного сползания друга в пучину небытия.
После этой мучительной ночи Низам смирился, свыкся с мыслью, что скоро конец его земному пути. Но день ото дня все больше отходил от государственных дел, решив посвятить оставшееся ему время на то, чтобы завершить труд «Сиасет-наме», книгу об управлении, ставшую для мусульманского Востока тем же, чем станет для Запада четыре века спустя «Государь» Макиавелли[38]. С той лишь разницей, что «Государь» — творение человека, разочаровавшегося в любой власти и политике, а «Сиасет-наме» отражает опыт строителя империи.