Мне стоило немалых усилий объяснить это врачам.
Наконец меня выписали.
Мой семейный врач вернулся из Санкт-Петербурга.
После серии дополнительных кардиоисследований, которые тоже ничего не выявили, мое сердце оставили в покое.
После чего я была направлена на прием к очередному неврологу, на этот раз в больнице «Нью-Йорк — Корнелл».
Он назначил много новых исследований.
Новую МРТ — удостовериться, что нет никаких существенных изменений по сравнению с предыдущей МРТ.
Удостоверились — нет.
Новую МРА — посмотреть, не увеличилась ли аневризма, обнаруженная на предыдущей МРА.
Посмотрели — не увеличилась.
Новый ультразвук — проверить состояние коронарных сосудов.
Проверили — без патологии.
И наконец, ПЭТ/КТ всего тела, которая способна выявить малейшие аномалии в сердце, легких, печени, почках, костях, мозге — короче, всюду.
Меня несколько раз вдвигали в томограф.
Сорок минут, смена положения, еще пятнадцать.
Внутри томографа я лежала неподвижно.
Думала: теперь-то уж точно что-нибудь найдут.
Это ведь как в больнице: если положили в кардиологию, значит, должны быть проблемы с сердцем. Если задвинули в томограф, значит, должны быть аномалии.
На другой день мне сообщили результат.
Как ни странно, никаких аномалий.
К такому выводу пришли все участники консилиума. И все в один голос удивлялись: «Как ни странно».
Как ни странно, аномалий не было, а я по-прежнему чувствовала себя беспомощной.
Как ни странно, аномалий не было, а я боялась встать со складного стула в репетиционном зале на Западной Сорок второй улице.
Тогда-то меня и пронзило: три недели, промелькнувшие между поездкой на такси в больницу «Ленокс-Хилл» четырнадцатого июня и получением результата ПЭТ/КТ восьмого июля, совпали с пиком синих ночей — их сапфировая феерия, их ультрамариновый отсвет прошли для меня незамеченными.
Что это значит — остаться без этих недель, этого света, этих ночей — любимейшей поры года?
Можно ли избежать угасания яркости?
Или только предвестия угасания?
Как быть тем, кто не разгадал смысла синих ночей?
— Вам случалось выпадать из реальности? — так поставил вопрос Крис Дженкинс, блокирующий полузащитник команды «Нью-Йорк джетс» весом в триста шестьдесят фунтов, когда во время шестой игры своего десятого сезона в чемпионате Национальной лиги американского футбола он разорвал одновременно мениск и переднюю крестообразную связку. — Еще бежишь, но уже как бы в замедленном темпе. И не чувствуешь ничего. Будто сам за собой со стороны наблюдаешь.
Второй способ выпадения из реальности предложил актер Роберт Дюваль: «Я славно существую между командами „Мотор!“ и „Стоп!“».
Есть и третий. «Он долго не выдает себя болью», — сказал однажды о раке хирург-онколог.
28
Замечаю, что думаю исключительно о Кинтане.
Хочу ее рядом.
За домом на Франклин-авеню в Голливуде, где мы жили после отъезда из дома Сары Манкевич с минтоновским фарфором, пока не приобрели дом с видом на океан в Малибу (года четыре в общей сложности), был теннисный корт с потрескавшимся грунтовым покрытием; в трещинах пробивались сорняки. Помню, как Кинтана выпалывала их, стоя на пухлых детских коленках, примостив рядом свою любимую плюшевую игрушку — изрядно потрепанного серого зайца.
Баю-баю-баиньки, зайка на завалинке. Ну-ка, серый зайка, в норку полезай-ка…
Еще немного — и будет пять лет, как ее не стало.
Пять лет с тех пор, как я услышала от врача, что кислорода, которым больная снабжалась через ИВЛ, перестало хватать и ее уже около часа пытаются реанимировать.
Пять лет с тех пор, как мы с Джерри вышли из реанимационного отделения больницы «Нью-Йорк — Корнелл», из окон которого открывался вид на реку.
Теперь я могу позволить себе думать о ней.
Перестала плакать при упоминании ее имени.
И голос, вызывающий санитара, чтобы везти ее в морг, больше меня не преследует.
Но я по-прежнему хочу ее рядом.
В попытке залатать пустоту перелистываю книги на рабочем столе в кабинете — ее подарки.
Одна называется «Детеныши животных с мамами», и это просто альбом черно-белых фотографий детенышей животных с мамами: большинство домашних, знакомых с детства — ягнята и овцы, жеребята и кобылы, но есть и более экзотические — ежи, коалы, ламы. В книгу «Детеныши животных с мамами» вложена открытка из Франции с изображением белого медвежонка с мамой. Подпись по-французски и по-английски: «Colin sur la banquise» — «В обнимку на льдине».
«Увидела — и сразу подумала о тебе», — написано на обороте. Почерк стал более небрежным, но я по-прежнему узнаю в нем тот, детский, старательный.
Ее почерк.
Под «Детенышами животных с мамами» «Скафандр и бабочка» Жана Доминика Боби — автобиографическая повесть бывшего главного редактора французского Elle, где описано состояние человека, перенесшего обширное кровоизлияние в мозг и очнувшегося через полтора месяца на больничной койке в так называемой «бодрствующей коме» — полностью парализованным, «замурованным в собственном теле», если не считать одного глаза, которым он мог моргать. (Возникал ли разговор о «синкопе»? О симптомах, характерных для «пресинкопального состояния»? Нет ли в книге ключей к разгадке? К разгадке того, что случилось с Жаном Домиником Боби? К разгадке того, что случилось со мной?) По причинам, которые я в то время не до конца понимала и в которых позднее запретила себе разбираться, «Скафандр и бабочка» очень много значила для Кинтаны, почему я тогда и не стала говорить о том, что нахожу книгу неудачной и даже не особо ей верю.
Лишь позднее, когда она сама оказалась «замурованной в собственном теле», прикованной к инвалидному креслу после кровоизлияния в мозг с последовавшей затем нейрохирургической операцией, я перечитала эту книгу другими глазами.
И, перечитав, запретила себе разбираться в том, почему она так много значила для Кинтаны.
Забери меня в землю.
Забери меня в землю спать вечным сном.
Кладу «Скафандр и бабочку» на рабочий стол в кабинете.
Поверх «Детенышей животных с мамами».
Colin sur la banquise.
Про льдины мне можно не напоминать. Про льдины я и без открытки не забываю. За первый год болезни Кинтаны, навещая ее в больницах, я на всю оставшуюся жизнь на них насмотрелась: из окон реанимации «Бет-Израэл-Норт», выходивших на Ист-Ривер; из окон реанимации Колумбийского пресвитерианского медицинского центра, выходивших на Гудзон. Вспоминая об этом сейчас, представляю, будто вижу на одной из льдин, плывущих по Ист-Ривер в сторону арочного моста, белого медвежонка с мамой.
Представляю, будто показываю эту сладкую парочку Кинтане.
Colin sur la banquise.
Забери меня в землю.
Запрещаю себе думать про льдины.
Хватит.
Подумаешь про льдины — и в ушах опять звучит голос, вызывающий санитара, чтобы везти ее в морг.
Иду в Центральный парк и какое-то время сижу на скамейке с медной табличкой на спинке. Медная табличка означает, что кто-то сделал денежное пожертвование на нужды парка. В парке теперь много таких скамеек, много таких табличек. «Кинтана-Роо Данн Майкл, 1966–2005, — написано на моей. — И в зной, и в стужу». Пожертвование сделала моя подруга, а надпись заказала я. Подруга зашла проведать Кинтану после очередной операции в Медицинском центре Калифорнийского университета в Лос-Анджелесе и сначала видела, как ей делали физиотерапию в нейрореабилитационном отделении, а потом — как мы с ней обедали в открытом кафе при больнице. В тот день и она, и я верили, что Кинтана находится на пути к выздоровлению. Мы не могли предположить, что этот путь приведет к скамейке с медной табличкой.
Кажется, это был последний год, когда еще оставалась надежда.
Надежда на «выздоровление».
Тогда мы не представляли, до какой степени «выздоровление» обманчиво.