В зябких помещениях, где в очередной раз застреваю над графой, где нужно указать имя и телефон контактного лица, с которым следует связываться в экстренной ситуации.
Это не праздный вопрос, он мучает меня с утра до вечера, и ответа на него нет: кого я хотела бы поставить в известность в экстренной ситуации?
Пробую снова. И сразу цепляюсь к формулировке «в экстренной ситуации».
Продолжаю упрямо считать, что она придумана для других: со мной ничего экстренного произойти не может.
Вот опять: пишу, что со мной ничего экстренного произойти не может, а в глубине души знаю, что может.
Пытаюсь с собой договориться. Подумай сама: помнишь историю со складным стулом в репетиционном зале на Западной Сорок второй улице? Что тебя тогда испугало? Чего ты боялась, если не «экстренной ситуации»? А когда вернулась домой после ужина на Третьей авеню и очнулась в луже крови на полу спальни? Или очнуться в луже крови на полу спальни — это не «экстренная ситуация»?
Хорошо. Убедила. Формулировка «экстренная ситуация» и ко мне относится.
Кого поставить в известность. Думаю.
По-прежнему никто не приходит в голову.
Могу вписать имя моего брата, но брат живет за три тысячи миль от Нью-Йорка — далековато для «экстренной ситуации». Могу вписать имя Гриффина, но Гриффин на съемках. Гриффин с группой выехал на натуру. Сидит сейчас в ресторане в какой-нибудь «Хилтон инн», за столом шумно и многолюдно, вряд ли услышит звонок. Могу вписать имя кого-нибудь из близких друзей, живущих в Нью-Йорке, но, перебрав всех, понимаю, что в городе никого нет — кто на даче, кто за границей, до них не дозвонятся, а если и дозвонятся, еще вопрос, как они среагируют.
В этом месте что-то со скрипом поворачивается в моем заржавевшем мозгу.
Словосочетание «важно знать» всплывает из глубин.
«Важно знать». Вот в чем загвоздка.
Есть только одно контактное лицо, которому важно знать.
Это контактное лицо — моя дочь.
Забери меня в землю.
Забери меня в землю спать вечным сном.
Мысленно к ней обращаюсь.
Я могу к ней мысленно обратиться, потому что по-прежнему ее вижу.
Привет, мамочки.
По-прежнему вижу, как она выдергивает сорняки на корте с потрескавшимся грунтовым покрытием на Франклин-авеню.
По-прежнему вижу, как сидит на голых паркетных досках, подпевая кассетнику.
Do you wanna dance. I wanna dance.
По-прежнему вижу стефанотис в ее косе, татуированную плюмерию, проступающую сквозь тюль. По-прежнему вижу ярко-красные подошвы туфель, когда она стоит на коленях перед алтарем. По-прежнему вижу, как она сидит рядом со мной в полутьме верхнего салона самолета авиакомпании «Пан Американ», совершающего регулярный рейс по маршруту Гонолулу — Лос-Анджелес, и придумывает неожиданные повороты в судьбе оставленного в гостинице плюшевого зайца.
Я знаю, что прикоснуться к ней невозможно.
Знаю, что если попробовать, если взять за руку, если положить ее голову себе на плечо, если затянуть колыбельную про зайку на завалинке, как тогда, в верхнем салоне самолета авиакомпании «Пан Американ», мчавшего нас из Гонолулу в Лос-Анджелес, она тут же исчезнет.
Испарится.
Превратится в прах, как в той строке Китса, что когда-то так ее поразила.
Растает, как тают синие ночи; угаснет, как угасает яркость.
Сольется с тьмой.
Я собственноручно поместила урну с ее прахом в углубление в стене.
На моих глазах ровно в шесть заперли двери собора.
Я полностью отдаю себе отчет в том, что со мной происходит.
Знаю, каково это — быть беспомощной, знаю, каково это — жить в страхе.
В страхе не за то, что утрачено.
Утраченное — в стене.
Утраченное — за запертыми дверями.
В страхе предстоящих потерь.
Вам, может быть, кажется, что терять мне больше нечего.
Но пока нет такого дня в ее жизни, в котором я не сумела бы ее воплотить.
Переводчик благодарит Линн Виссон, Наталью Панушкину и Янину Костричкину за помощь в работе над текстом.