Нет ничего, что было бы невозможно исправить.
Ничего.
Я была абсолютно уверена в своей способности преодолеть любую проблему.
Любую.
Когда моей бабушке было семьдесят пять, у нее случилось кровоизлияние в мозг: она потеряла сознание на тротуаре неподалеку от собственного дома в Сакраменто, была доставлена в больницу «Саттер» и умерла в ту же ночь. Такой ей достался жребий. Когда моей матери было семьдесят пять, у нее обнаружили рак груди; она прошла два курса химиотерапии, отказалась от третьего и четвертого, но прожила еще шестнадцать лет и умерла за две недели до своего девяностооднолетия (причем не от рака, а от острой сердечной недостаточности). Правда, собой прежней в эти последние годы мать так и не стала. Считала, что против нее ополчился весь мир. Потеряла уверенность в своих силах. Начала бояться толпы. Многолюдные свадьбы внуков стали для нее пыткой, да и обычные семейные сборища она отсиживала с трудом. Появилась несвойственная ей раньше безапелляционность суждений. Например, навещая меня в Нью-Йорке, сказала про епископальную церковь Св. Иакова (на ее черепичную крышу со шпилем смотрели окна нашей гостиной): «Более уродливой церкви в жизни не видела». Когда я однажды гостила у нее на западном побережье, мать захотела посмотреть новую экспозицию медуз в Монтерейском аквариуме, но, подъехав к нему, отказалась выходить из машины под тем предлогом, что от вида воды у нее кружится голова.
Теперь я понимаю, что она чувствовала себя беспомощной.
Теперь я понимаю, что она чувствовала себя так же, как я сейчас.
Невидимой на улице.
Собьют и не заметят.
Оступишься, слишком резко сядешь или встанешь, неудачно распахнешь или захлопнешь дверцу такси — и не устоишь на ногах.
Все тяжело: сдачу пересчитать, в новостях разобраться, найти дорогу, запомнить телефон, продумать рассадку гостей за ужином.
— Все-таки с эстрогеном легче жилось, — сказала мать незадолго до смерти, хотя к тому времени жила без эстрогена не первый десяток лет.
Ну да. С эстрогеном ей было легче.
Как выясняется, не ей одной.
И все же…
И тем не менее…
Полностью сознавая:
что именно эстроген влияет на состояние кожи, волос и даже функцию мозга, а его-то мой организм как раз и не вырабатывает;
что я уже никогда не надену красные замшевые босоножки на четырехдюймовых каблуках и что золотые серьги кольцами, черные кашемировые легинсы и эмалевые бусы смотрятся на мне странно;
что женщина в моем возрасте, проявляющая повышенный интерес к подобного рода деталям своего туалета, вызывает у большинства окружающих сомнение в ее адекватности…
Полностью сознавая все это, я не предполагала,
что в семьдесят пять моя жизнь настолько изменится, что само ее восприятие станет иным.
27
Что-то случилось со мной в начале лета. Подорвало веру в мои возможности, еще больше сузило горизонты.
Детали мне по-прежнему не ясны: ни точное время случившегося, ни его причины, ни то, как именно это произошло. Знаю только, что была середина июня и я вернулась домой после раннего ужина с подругой на Третьей авеню в районе Восьмидесятых улиц, а потом оказалась на полу своей спальни — левая рука, лоб и обе ноги в крови и встать не могу. Очевидно, упала, однако не помнила ни момента падения, ни того, что ему обычно предшествует, — потери равновесия, попыток его восстановить. Само собой, не помнила, как потеряла сознание. Диагноз мне поставили в тот же вечер: синкопе — глубокий кратковременный обморок, хотя никаких симптомов, характерных для «пресинкопального состояния» («замирание» сердца, слабость, головокружение, пелена перед глазами, сужение поля зрения), я не испытывала.
На помощь позвать было некого.
Ни до одного из тринадцати телефонов, расставленных по квартире, не дотянуться. Помню, как лежала на полу, мысленно пересчитывая эти недостижимые телефоны.
Помню, что дважды сбивалась и дважды начинала счет заново.
Это странным образом успокаивало.
Помню, что в отсутствие всякой надежды на помощь решила еще немного подремать на полу, не обращая внимания на сочившуюся из ран кровь.
Помню, что стянула лоскутное одеяло с плетеного сундука (единственное, до чего смогла дотянуться) и подоткнула под голову.
Больше не помню ничего до своего повторного пробуждения, после которого у меня хватило сил встать.
После чего я позвонила знакомому.
После чего он пришел.
После чего, поскольку кровь все продолжала идти, мы поехали на такси в отделение неотложной помощи больницы «Ленокс-Хилл».
Это я сказала водителю: «В „Ленокс-Хилл“».
Слышите, это я сказала.
Меня потом долго мучил вопрос: почему? Это так же необъяснимо, как все, что произошло той ночью. Я села в такси возле своего дома, находящегося на одинаковом расстоянии от двух городских больниц — плохой и хорошей, «Ленокс-Хилл» и «Нью-Йорк — Корнелл», — и сказала: «В Ленокс-Хилл». Чувство самосохранения не должно было позволить мне сделать такой выбор. Это лишь подтверждает, что в тот момент я была не в состоянии принимать самостоятельные решения. Выходит, как ни обидно, правы были все медсестры, нянечки и врачи в больнице «Ленокс-Хилл», где я в итоге провела двое суток (первую ночь — в отделении неотложной помощи, вторую — в кардиологическом отделении, ибо только там нашлось свободное место, хотя все, естественно, решили, что раз я попала в кардиологическое отделение, значит, у меня должны быть проблемы с сердцем), когда объясняли случившееся моей старостью. В моем возрасте нельзя жить одной. В моем возрасте следует лежать в кровати. В моем возрасте человек уже не в состоянии понять, что, раз он попал в кардиологическое отделение, у него должны быть проблемы с сердцем.
— Странно, — повторяла одна из сестер. — Мониторы ничего не показывают.
В ее голосе звучал явный упрек. Я попыталась осмыслить сказанное.
В тот момент процесс осмысления сказанного давался мне нелегко, но, похоже, эта сестра считала, что мониторы ничего не показывают по моей вине: я нарочно отсоединила электроды.
Я возразила.
Сказала, что мониторы тут ни при чем. Что, насколько я знаю, у меня нет проблем с сердцем.
Ее это не убедило.
— Конечно, есть, — сказала она.
И затем, чтобы закрыть тему:
— Не зря же вас положили в кардиологию.
Спорить было бессмысленно.
Я пробовала представить, что лежу дома.
Гадала, какое время суток за окном: если светло, могут выписать — ведь в самой больнице нет ни дня, ни ночи.
Только смены.
Только ожидание.
Ждешь прихода медсестры с капельницей, ждешь прихода медсестры с таблеткой наркотика, ждешь санитара.
Эй, кто-нибудь! Выньте, пожалуйста, катетер.
Вам только в одиннадцать вечера назначили переливание.
— А обычно-то как по квартире передвигаетесь? — все допытывался кто-то в белом халате, очевидно, считавший, что в моем возрасте люди уже не ходят. В конце концов догадался: «С ходунками?»
Больница деморализует мгновенно. Я вряд ли смогу передать, как отрицательно отразились на моем самочувствии двое суток сравнительно безобидной госпитализации. Без операций. Без неприятных обследований. Единственное неудобство — душевный дискомфорт. Мне казалось, что весь мир против меня ополчился: я хотела домой, отмыть волосы от запекшейся крови, хотела, чтобы со мной перестали общаться как с инвалидом. Но происходило обратное. Мой семейный врач в эти дни оказался в отпуске и перезвонил в антракте балета из Мариинского театра в Санкт-Петербурге. Он не спросил, что со мной; он спросил, как меня угораздило попасть в «Ленокс-Хилл». В тот момент мне уже и самой это было интересно. Врачи в отделении упрямо продолжали искать аномалии в моем сердце и не слышали того, что я им говорю. Даже друзья, забегавшие после работы, полные сил и энергии, без запекшейся крови в волосах, в здравом уме и твердой памяти, отвечавшие на звонки и эсэмэс, обсуждавшие планы на ужин, приносившие свежие холодные супы, которые я не могла есть, поскольку больничная кровать не позволяла сесть прямо, — даже друзья заговорили о необходимости «подыскать мне сиделку на дом». С каждым часом, проведенным в больнице, я чувствовала себя все более неполноценной.