Когда его связь с Лаллой Кобру пошла на убыль и появились первые разногласия, когда ему было невыносимо плохо, отец приехал к нему в город… Это была их последняя встреча. Он стоял перед ним гордо, не скрывая своей страсти, с Лаллой Кобру в чувствах и помыслах. Он не испытывал ни сыновней покорности, ни стыда. Он знал, что отец поймет его правильно. Он понял его.
Потом отец умер. Это случилось весной. Он пошел прогуляться, его нашли лежащим на дороге. Мертвым.
Но для Йенса тот день как бы не был действительным днем отцовской смерти. В памяти запечатлелось другое — осенняя ночь, когда отец впервые заболел. Мать устроила это глупое, никому не нужное причастие, и как раз в ту ночь выпал первый снег. Он лежал, не спал, думал об отце, прислушивался к странному дуновению ветра, ему казалось, будто чья-то рука пыталась проникнуть к нему снаружи через стену — это был дух отца, не знавший покоя, будто бы.
И потом на следующий день… выпавший снег плотным покровом прикрыл осень, ту теплую по-летнему осень, которую он любил. Непроизвольно в уме сложились строки:
Ты молчишь, стало тихо вокруг, когда приходит конец.
Познал вполне ты жизни бурный бег,
Страшные боли, однако, всему венец.
Знаешь, отец, в ту ночь выпал первый снег.
Да, вот и случилось. Октябрь, осенняя ночь за окном,
Севера свет и звезд пожар. Я лежал, не спал,
думы неслись чередой.
Вдруг, чу, звук за стеной —
рука тянулась ко мне за стеклом —
кто-то нежно и крепко меня обнял.
Горы на севере в снежном убранстве, луна,
Тихий ветер пронесся, он что-то шептал.
Навечно, друг, останется этот миг для меня,
Этот миг, когда ты ушел навсегда.
А на следующий день было так бело, бело,
Лишь березка в снегу сверкала желтым листом.
Начиналась зима, легла плотным ковром.
Известие о смерти в тот день пришло.
Получилось длинное стихотворение. Было время, когда он верил в свой поэтический дар, но сейчас он знал, что он не поэт.
Пришедший день он снова выразил в стихах. Он, пребывавший в тоске и печали, шагающий по талому снегу, под которым пряталось лето: ни зима, ни осень, ни весна… так чудно. Возникли строки:
Я шел, я слышал, как тает снег, тает,
будто пришла весна.
В чувствах — открытая рана
после ночи, кровь после ночи стынет;
предвестье весны, весна…
Печаль, охватившая его, не была гибельной. Нет. В ней выразилась вся его скрытая грусть, его раскаяние за те часы, когда он не проявил достаточно любви к отцу — не был благодарен достаточно, не был участлив, внимателен, оскорблялся только, поступал эгоистично.
И еще во многом, во многом он мог себя упрекнуть. Он, например, не добился в жизни ничего такого, что могло бы порадовать отца. Странно, но когда Дагни Лино уехала, он тотчас же решил работать, рисовать, рисовать без передышки. Он как раз нашел подходящее место, в то время мало кто обращал внимание на подобные мотивы в живописи. Вдали от центра Кристиании, там, где встречаются город и его окраина. Поросшие зеленой травой валы и казарменного типа многоэтажные дома для бедных, мусорная свалка и оравы, оравы детишек. И блуждая в одиночестве в этих краях, охваченный странным настроением, он представлял себе зримо, как крест поднимается над мусорной свалкой, а быть может, просто лежит там заброшенный, он не знал еще точно. Это видение с крестом, вероятно, не особенно удачно с живописной точки зрения, но в нем сидело и полыхало сомнение насчет этого злосчастного причастия. Ведь фактически уже тогда он потерял отца.
В ту осень он только тем и занимался, что рисовал, рисовал, встречался с Дагни Лино, и вдруг — все развеялось в прах. Он не мог понять, почему любовь как бы ускользнула от него. Его талант художника тоже шел на убыль. Стоило ему только почувствовать настоящую тяжесть задачи, требовавшей полной отдачи сил, как вдохновение тотчас же исчезало, его хватало только на отдельные небольшие зарисовки.
Так он начал бросаться из одной крайности в другую. Размениваться по мелочам. Занимался немного философией и немного историей искусства, немного филологией и затем снова историей искусства. Был ли он ленивым? Нет. Но он не мог довести до конца начатое дело. Он читал необычайно много из разных областей. И он привык жить, набираясь урывками знания и житейской мудрости то там то сям. Он встретился с Лаллой Кобру, когда совершал свое первое «сентиментальное путешествие»[10].
Тогда с ним произошло чудо, он как бы пробудился ото сна, особенно, когда оказался в Италии. Зиму он прожил во Флоренции.
Там он начал писать. Написал небольшое эссе о Донателло[11] и его влиянии на искусство, о том, как художник проложил совершенно новый путь в искусстве, и он объяснял, как формальный язык Донателло непроизвольно вел к стилю барокко. Но эту работу он выполнил за один вечер, в спешке, робея и волнуясь. Потом он боялся перечитать написанное, боялся, что не понравится, что все окажется выдумкой собственного воображения. В ту зиму во Флоренции он понял, что такое искусство. Что такое духовная жизнь человека. И он посвятил себя поиску, неустанному поиску самых сокровенных движущих сил современного искусства, так сказать, сути искусства, его души.
Поэтому он с жадностью набросился на чтение. Книги, книги и книги. Беспорядочное чтение, хаотическое. Новеллы Боккаччо и Саккетти[12], потом снова история искусства… И еще он упорно стремился понять античность, восхищавшую всех во все времена. В ту зиму он читал также Леопарди[13], единственного из итальянских писателей, который по сути заставил его ум работать на полную мощность. В меланхолии Леопарди, в его безграничной безнадежности он усмотрел свое личное, близкое ему. Он написал очерк о Леопарди и сегодня отнес его вместе с другими своими сочинениями в редакцию одного журнала.
Но его работы никогда не приносили ему успеха, он не был уверен в своих силах, сомневался в собственных взглядах и мнениях. В Риме он увидел нечто: там наверху, на Палатино[14], он увидел это. Упавшие капители колонн лежали на земле, покрытые роскошной, блестящей, по-майски зеленой листвой аканта. Но вот колонна, разбитая колонна с капителью, в ее орнаменте лист аканта, чудо, вот это искусство, подлинное!.. Он мыслил так, находясь вблизи, вблизи зеленого аканта у подножия колонны… Это видение стало символом всей поездки, символом его собственного художественного воображения. Вновь и вновь он поднимался на Палатино, находил это место с колонной, стоял и смотрел. Ах, весна, ах, Рим!
Но эти годы были также годами безудержной тоски, тоски. По Кристиании, по ушедшей молодости, любви… Как только раздавался звонок в дверь, он тотчас же думал, что пришла Дагни Лино, хотя знал, ведь невозможно, невозможно.
И все это давило, давило, ум разрывался, бороться не имело смысла.
Он был человеком-одиночкой, он не мог быть как все, «участвовать» вместе со всеми. Он стоял вне толпы, он был одинок. Он испугался этого невероятного своего одиночества. В своем первом «сентиментальном путешествии» он познакомился со многими женщинами. Во Флоренции — с хорошенькой молоденькой датчанкой, Евой Бирх-Томсен, она стала его любовницей. Но ни она, и никто другой из всех, с кем довелось свести знакомство, не запали глубоко в душу, не проникли настолько глубоко в его жизнь, чтобы изменить ее, чтобы подвигнуть его на действие.