Стоял один из таких ноябрьских дней. Улица Карла Юхана[9], главная артерия города, уже с утра была многолюдна. Но около трех часов дня, когда народ начинал подниматься к королевскому замку и прогуливаться по улице Драмменсвейен, наступал заход солнца, который воистину казался сплавленным из крови и раскаленного железа. Буйный закат. Несколько тяжелых туч круто развернулись над горными грядами на юго-западе, потом достигли улицы Карла Юхана, нависли над тротуаром возле университета и потянулись далее к западу, окрашиваясь в кроваво-красный цвет при прохождении зарева между комплексом Петерсборга и крышами домов в районе Вика. Выглядело так, будто зажгли огонь в каждом, кто поднимался к королевскому замку. Даже самые черные зимние пальто пламенели и светились, словно факелы.
Йенс Бинг приехал в город именно в такой день. Он был дома у своей матери в усадьбе священника, где она высиживала свой «обязательный год» — протоиерей умер весной. Он приехал поутру и уже успел побывать в издательстве и отдать манускрипт.
Он проходил мимо университета, когда буквально натолкнулся на Лаллу Кобру. Точнее сказать, не натолкнулся, а просто внезапно увидел ее прямо перед собой и не устоял от соблазна — подошел и сказал: «Ты не против, если я поздороваюсь с тобой?»
— Йенс, что за вопрос! Разве мы не расстались… друзьями?
— Что касается меня, да.
Они пошли вместе, и он сказал: «Вот как нам довелось снова встретиться! Настоящее пожарище, огневое освещение, будто специально для нас!» Она бросила на него мимолетный взгляд и прошептала в сторону: «Значит, он ничего не забыл. Ничего. Боже, какой он был тогда красивый и молодой!» Она спрятала и свято хранила воспоминание о его красоте и молодости в самом дальнем и потаенном уголке своей души. Не думала, не гадала, что придется еще раз встретиться. Но Йенс Бинг стоял перед ней. Она пробежала глазами по нему, сверху донизу. Особенно хорошо она знала его ладони, его руки. Она однажды сидела, ухватив его руки, и рассматривала их. Этот вид потряс ее тогда.
Он был так же элегантен, Йенс. Черное пальто сидело на нем, как литое, его шляпа, все было первоклассное. Он шел рядом: «Ты не против, если я провожу тебя?»
— Конечно, нет, Йенс. Расскажи в двух словах о себе.
— Что рассказывать, я давно уже дома.
— Твой отец умер. Я сразу подумала о тебе. Поверь мне. Ведь я знала, как ты любил его.
— Спасибо на добром слове. А как ты, Лалла?
— Я? Как будто ничего, даже можно сказать, хорошо. Я надумала «изменить» себя.
— В каком смысле? В обычном житейском?
— Как тебе сказать, все вместе взятое было тяжко для меня, ты же знаешь. Особенно тяжко, когда сидишь вечерами одна с детьми.
— Ты, одна, по вечерам?
— Да, святая правда, Йенс.
Значит, он еще не слышал последних городских новостей. Она осмелилась продолжать: «Знаешь, я неожиданно получила небольшую сумму денег, так что у меня теперь дома одно сплошное благополучие. Ни единого намека на бедность и несчастье. Хочешь верь, хочешь не верь, но многие странности в моем поведении происходили от моего бедственного положения».
Она увидела, как он буквально позеленел от ее слов. Понятие бедности было для него понятием за семью печатями. Он сказал, почти прошептал: «Лалла, ты же знаешь, я говорил тебе раньше, что всегда охотно…»
— Охотно? И ты, конечно, думал, что я тоже охотно приняла бы? Нет, нет и еще раз нет! Чтобы я отобрала у тебя твое? Ни за что на свете! То, что собрал твой отец для тебя, деньги, они нужны каждому, и ты сумеешь найти им применение.
Было странно идти рядом с ней и слушать, что она говорит. А он-то думал о ней… нехорошо… Стало совестно, пришло раскаяние, и он сказал:
— Отец давал мне деньги, сколько было необходимо, только теперь я унаследовал все, к сожалению.
— Разве ты не понимаешь, Йенс, даже если бы ты дал мне их без всякой задней мысли, все равно в действительности можно было бы сказать, что «правая рука не ведала, что делала левая», поэтому я не могла, пойми, даже если бы это был сам банкир Ротшильд, я не посмела бы принять.
— Я верю, верю тебе.
Теперь, только теперь она вздохнула с облегчением. Он не знал еще последних городских новостей, и не должен знать. Ни к чему.
Они шли по улице Драмменсвейен, там, где была насыпь, поросшая низкорослыми елями. Она сказала: «Ты ведешь себя молодцом, никаких упреков. Благородно с твоей стороны».
Он посмотрел на нее: «Лалла, можешь ты на минутку представить себе человека, настолько гордого, что он ни за что на свете не хотел бы показать, что он был уязвлен, особенно перед человеком, который глубоко обидел его, но к которому он был расположен всей душой».
— Такой человек, несомненно, очень похож на тебя.
Когда они поднимались по улице Драмменсвейен, они встретили Германа Лино. Он прошел мимо, кивнул ей слегка небрежно, прищурил при этом один глаз, как бы панибратски, весело подмигивая: «Знаем, знаем тебя хорошо!»
Йенс был только один раз в усадьбе «Леккен», но после проведенного там вечера он не любил встречаться с членами семьи Лино. Он тогда чувствовал себя обиженным до глубины души, к тому же вся эта история с Дагни… И теперь, когда он видел, как Герман Лино поздоровался с Лаллой, старая обида дала о себе знать: что за беспардонность, что за манеры и так далее. В общем, известная история.
Она думала: итак, он ничего не знает. Мысли молниями засверкали, пронеслись в голове. Вот, значит, как она глубоко его ранила… Ее поведение тогда, ее положение сейчас. Слова Йенса приглушили неприятное ощущение, вызванное приветствием Германа Лино. Какая наглость, какое бесстыдство! Одним словом, неприличие.
Они прошли еще немного, и она предложила зайти к ней: «Выпьем по рюмочке перед обедом».
Он остался сидеть у Лаллы, и довольно долго. Все здесь ему было знакомо, каждый предмет и каждая вещь, да, до боли знакомо, он не забыл эту комнату, не мог забыть, хотя миновал уже почти год. Он подошел к ней, она подошла к нему, совсем близко, они как бы не могли больше сдерживаться. Он прикоснулся к ней осторожно, боязливо, положил руку ей на плечо, но она быстро прошептала: «Обними меня по-настоящему!»
И потом, наконец, он спросил, смеет ли он снова прийти?
Сын болел коклюшем, и она сказала: «Да, но только попозже, знаешь, врачи всегда заняты. Наш обещал зайти вечером, но я уверена, что он покажется не раньше одиннадцати. Приходи после двенадцати, ближе к часу».
Он вспомнил теперь, когда бесцельно бродил по городу, чтобы как-то убить время, как странно она посмотрела на него.
— У тебя такие красивые волосы, — сказала она. — Можно, я посмотрю, нет ли седины? Она нашла одну седую волосинку возле левого уха и вырвала. — Вот так, прочь, — сказала она.
Он же думал, что ничего страшного и зазорного нет в седых волосах.
— О, не говори, они появляются, когда их совсем не ждешь, и говорят тебе, что….
Он посмотрел на нее. В ее каштановых волосах не было седых волос.
— Должен ли я тоже вырвать, если найду? — спросил он.
— Да, пожалуйста.
Но он не нашел ни одной седой волосинки…
Что же случилось, что произошло необычного, когда он увидел Лаллу перед собой, там, на тротуаре, перед университетом, в красном огненном освещении? Ведь он проклял ее тогда, проклял от всего сердца, когда лежал больной, измученный и после… когда отец умер, когда он осиротел, когда было тоскливо и одиноко. Ведь отец был для него точно большое, развесистое дерево, в тени которого можно было надежно укрыться. Не важно, живешь ли ты в одном доме с отцом, находишься ли с ним в близких отношениях. Важно знать, что есть отец, что он прибежище, защита от жизненных бед и невзгод. Несмотря ни на что… как отрадно было иметь такого отца! И чем старше он становился, тем выше ценил его. Особенно, если послушаешь, что говорят твои сверстники о своих папашах — ничего хорошего. Бедняги, несчастные, ни ума и ни сердца не передали им в наследство!