Между большими нацистскими и местными народными праздниками были и мероприятия, заполнявшие будни: дни немецкой музыки, неделя немецкого театра, мюнхенские дни немецкого искусства и другие.
Нацисты использовали и некоторые национальные памятные даты: день гибели (26 мая 1923 г.) героя антифранцузского сопротивления в Руре Лео Шлагетера (он стал нацистским идолом, хотя в партии не состоял), день Ютландского (1916 г.) морского сражения — 1 июня; с 17 марта 1935 г. стали отмечать день, когда в 1813 г. королевским указом Пруссия была призвана к оружию, в этот же день Гитлер объявил о введении всеобщей воинской повинности{347}; день рождения Фридриха Великого. Региональные копии Нюрнбергских имперских съездов представляли собой съезды членов партии отдельных гау.
Кроме упомянутых, были и второстепенные нацистские праздники, например, 28 марта было объявлено в 1936 г. «Немецким народным днем чести, свободы и мира»
Такое обилие праздников вызывало у немцев смешанные чувства: с одной стороны, люди радовались, что государство само взялось за культивирование народных обычаев и праздничных церемоний, а с другой стороны, многих раздражало то, что некоторые праздники были исключительно партийными. На количестве выходных дней, впрочем, это обилие не отражалось.
Немецкая обыденная жизнь и общественное мнение в войну
«Война — это сначала надежда, что кому-то от нее станет легче, потом — ожидание, что некто получит по заслугам, потом удовлетворение, что другим от нее не легче, потом — ошеломляющее открытие, что от нее всем стало только плохо».
(Карл Краус)
В 1914 г., в момент объявления войны, в Германии царила невиданная эйфория, необыкновенное патриотическое воодушевление: этот феномен получил даже специальное название «идеи 1914 г.» — в 1939 г. о подобных эйфорических настроениях не могло быть и речи. Вторая мировая война началась без всякого воодушевления и подъема патриотических настроений. Утром 1 сентября 1939 г. Гитлер заявил по радио, что «в 5.45 утра вермахт вынужден был ответить выстрелами на выстрелы и бомбами на бомбы». О том, что утром 1 сентября «выстрелами на выстрелы» отвечали не немцы, а поляки, Германия узнала значительно позже; тем не менее, не было никаких фанфар, никаких патриотических манифестаций, никакого воодушевления, никаких объятий и цветов — в немецком обществе царили пассивность, замешательство, сомнамбулическая пассивность. Состояние неопределенности и подавленности, постигшее немцев 1 сентября, постепенно прошло. Многие простые немцы хотя и опасались, что большая война рано или поздно начнется, но одновременно надеялись, что государственное «искусство» Гитлера сможет этому воспрепятствовать. Даже когда война уже была в разгаре, люди продолжали верить, что так же, как в случае с Чехией, все обойдется без вмешательства Запада, и немецкие территориальные претензии будут удовлетворены к общему согласию{348}. Ошибку немецкого общественного мнения нельзя отнести только на счет психологического механизма вытеснения мыслей о возможности нежелательного развития событий. Для Гитлера и Геббельса объявление западными державами войны Германии тоже было неожиданным. Нацистская верхушка уже успела привыкнуть к западным уступкам и надеялась, что так же будет и впредь. Пропаганда, разумеется, упирала на справедливость немецких претензий к Польше. Несмотря на сдержанное отношение немецкого общества к начавшейся войне, не было и никакого явного неприятия войны: внешне общество оставалось совершенно спокойным. К тому же многим немцам территориальные претензии к Польше казались вполне обоснованными. В общественных местах открыто выражали неудовольствие начавшейся войной только женщины{349}.
Когда же 3 сентября Англия и Франция объявили войну Германии и не осталось никаких сомнений в смысле происходящего, значительная часть немцев заняла патриотическую позицию. Настроение в Германии соответствовало старой английской поговорке «родина не может быть неправой» (right or wrong, ту country). Пропаганда, разумеется, позаботилась о том, чтобы все немцы — а не только те, кто был на фронте — ощущали и вели себя, как на войне: Гиммлер еще в 1937 г. говорил о том, что место военных действий кригсмарине на море, люфтваффе — в воздухе, вермахта — на земле, но существует еще и четвертый театр военных действий — внутренний фронт, на котором должен будет проявить себя каждый немец. Таким образом, все немцы оказались «при деле», и места для сомнений уже не было.
Шведский дипломат Биргер Далерус писал о Берлине начала сентября: «Улицы казались пустыми, из окон английского посольства было видно, что редкие прохожие молча наблюдали, как Гитлер едет на заседание рейхстага»{350}. Прибыв в рейхстаг, Гитлер нашел его заполненным до последнего места — на самом же деле около 100 депутатов отсутствовало, но по приказу Геринга (председателя собрания) пустые места были заполнены посторонними людьми. Эта уловка, впрочем, была очевидной не только для Гитлера, но и для прессы и иностранцев…{351}
На заседании 1 сентября фюрер сказал, что немецкий народ тяготится Версальским диктатом, что все его попытки мирным путем решить проблему Данцига и «польского коридора» были отклонены Польшей. Еще он заявил, что «невозможно требовать, чтобы невыносимое положение было преодолено при помощи мирной ревизии Версальского договора. Несмотря на мое миролюбие и несмотря на мое бесконечное терпение, которые вполне можно спутать с трусостью и слабостью, пришла пора действовать. Вчера я предупредил британское правительство, что не могу найти общего языка с польским руководством, поэтому посредничество в переговорах, предложенное англичанами, бесполезно»{352}. Гитлер, разумеется, вспомнил и об убийствах немцев, проживавших в Польше. Он поставил на то, что большинство немцев верило: Гитлер не хочет войны. Никому и в голову не приходило, что он планировал и готовил войну, а в 1939 г. наконец нашел для нее подходящий повод. Доказательством тому является речь Гитлера на приеме в здании новой рейхсканцелярии (23 марта 1939 г.). Общий смысл ее заключался в том, что Польша всегда будет на стороне врагов Германии, даже в качестве буфера против Советского Союза ее роль весьма сомнительна, поэтому ее не следует щадить и нужно при первом удобном случае на нее напасть. Иными словами, свою центральную задачу Гитлер видел в целенаправленной подготовке экспансии. Видимое же его «миролюбие», которое отмечали до 1939 г. практически все иностранные наблюдатели и дипломаты, было не чем иным, как весьма искусным маневром и маскировкой.
Упомянутая гитлеровская речь по поводу начала войны с Польшей была широко растиражирована, но, вопреки ожиданиям нацистских режиссеров общественного мнения, почти никакого резонанса не имела. Никаких спонтанных скоплений народа по поводу гитлеровских деклараций не было, и выстроившимся вдоль Вильгельмштрассе эсэсовцам и штурмовикам не нужно было сдерживать толпу, воодушевленную появлением автомобиля фюрера.
Несмотря на страх перед войной, широкого пацифистского движения и организованного движения противников войны в Германии не было; возможно, по той причине, что в немцах глубокий след оставила история незаслуженного поражения в Первую мировую войну и память об огромных жертвах, которые принесла страна на алтарь несостоявшейся победы. Вместе с тем, должно было сыграть свою роль и насаждаемое нацистами воспитание воинственного и героического восприятия действительности.