Прошли долгие-долгие годы, прежде чем он, наконец, нашел в себе силы прочитать письмо Жужи. Он был тогда в отпуске на Балатоне совершенно один, – и там, на берегу летнего озера, он взял в руки послание Жужи, от которого веяло зимой, смертью и тем прежним, немыслимо страшным Будапештом тысяча девятьсот сорок пятого года. Несколько дней после этого он не мог ни с кем говорить.
…Нет, Жужа не этого хотела, но ни у него, ни у мамы недостало сил, чтобы выполнить желание Жужи. Хранить по ней траур было проще, чем подчиниться ее воле.
Девочка все сидела, глядя в тарелку. Она никогда нигде не бывала и, очевидно, считала естественным эти сдержанные трапезы и тихое звяканье ножей и вилок. И откуда Кристи знать, что такое настоящий семейный ужин? Трудно было уговорить ее пойти к кому-нибудь из ее сверстников, да и у кого бы достало сердца заставлять ее смотреть, как живут другие счастливые дети; к тому же он относился к ней немножко ревниво, не хотел, чтобы она любила кого-либо, кроме них, привык к тому, что они живут только втроем, обособленно, и считал это в порядке вещей. И вот теперь сидит здесь эта до времени повзрослевшая девочка, не поднимает глаз от скатерти, слушает рассказ бабушки о несчастье у соседей, улыбается, когда речь заходит о чем-то забавном, но и улыбается не так, как все дети. Руки сложены, глаза опущены. Она никогда не бывает среди сверстников, только в школе и на занятиях звена, да и то неохотно, когда этого нельзя избежать… и живет она в доме, где никогда не слушают музыку…
Серьезная, рано повзрослевшая, молчаливая, Кристи становилась разговорчивой, только когда они оставались наедине; тогда она рассказывала обо всем, что было в школе, о том, какие шумные, невоспитанные другие дети, чуть завидуя, вспоминала о чьих-то проделках, потом становилась у окна – это излюбленное ее место – и смотрела вниз, на улицу…
Как тут было не рассердиться, когда позвонила учительница Медери и сообщила, что его дочка учинила школьный скандал. Его дочь!
Какая она молчаливая! Ну что она вечно смотрит в окно? Хочет видеть, как живут другие? Он ни разу не слышал ее громкого смеха, так же как не слышал смеха ее матери, не видел ее беснующейся от радости, шаловливой, прыгающей на одной ножке, танцующей перед праздником… Какая она тихая! Всякий раз, когда она заглядывала к нему в мастерскую, его коллеги неизменно твердили: «Счастливчик же ты, Борош, какая хорошая у тебя дочка!»
Сегодня впервые после того, как в ателье появилась эта сумасшедшая девица, и после разговора с ней в кондитерской ему пришло в голову, что, может быть, она не просто хорошая девочка, а, наверное, еще и несчастливая.
С пианино на них молча смотрел портрет Жужи. Жужи-девочки с длинной шеей. Сумасбродная особа эта Медери, волосы у нее словно у русалки, не белокурые даже, а серебристые какие-то. Это из-за нее у него сейчас так разыгралась фантазия, и вот уже Жужа спрашивает у него: «Что вы сделали с моей дочуркой?» – и вежливое замкнутое лицо Кристи тоже спрашивает: «Что сделали вы с моей жизнью, ведь я и не знаю еще, что такое жизнь? Неужели я никогда уже не буду смеяться?»
Пестрая, летящая в карнавальном вихре толпа вдруг расступилась, словно ее разрезали ножом. Чья-то мамаша несла через зал большое блюдо с крендельками, дети ринулись было к ней, но в дальнем углу поднялась какая-то девушка в маске, свистнула в свисток, и по этому знаку все замерли. Да, здесь царит порядок. Снова раздался свисток, девушка, должно быть, сказала что-то, и все расступились, давая дорогу, – как хорошо воспитаны эти дети! Сейчас уже почти ни на ком нет масок, только на этой, со свистком, да на ее соседке, Цыганочке. Замечательно, какая вдруг воцарилась тишина, какое веселое безмолвие! Кристи рассказывала как-то, что тетя Ева называет это тихим отдыхом: они должны тогда посидеть тихо, чтобы набраться сил для второй половины урока. Значит, затем и прозвучал свисток, чтобы объявить тихий отдых. Слышится только хруст крендельков, и нет никакой толчеи, мамаша с блюдом сама протягивает каждому крендель.
Девушка со свистком села снова спиной к нему, и она и Цыганочка получили по крендельку, но ни одна не стала есть, а девушка со свистком даже уронила свой. Обе одновременно потянулись за ним и стукнулись лбами. Цыганочка громко расхохоталась. Все головы повернулись к ней, потому что еще не прозвучал свисток, разрешающий нарушить тишину, – но этот звонкий смех был словно камень, брошенный в воду: от него кругами пошло в зале веселье. Цыганочка повернулась лицом к залу, толстые черные косы перекинулись на грудь. Она все еще смеется, не в силах остановиться, дети всегда так…
Если бы и его дочь научилась когда-нибудь так смеяться!
XI
Кристина понимает, наконец, в чем секрет одного урока и что случилось с «Иллюстрированной историей мира»
…Ну вот, можешь себе представить, в каком тетя Ева была состоянии!
Она прошла мимо сидевшего на своем месте кондуктора, не взяв билета, так что тому пришлось окликнуть ее, а когда где-то возле бульвара в вагон вошел контролер и спросил у нее билет, она сказала ему: «Спасибо, не нужно!» Представляешь, как на нее поглядели? Но тетя Ева так задумалась, что даже не поняла, о чем ее спрашивают; она смотрела на улицы, освещенные магазины, людей и все думала, думала. Сойдя у своего дома, она не сразу поднялась к себе, а немного посидела на крохотном бульварчике перед домом; не такой уж это хороший бульвар, но тетя Ева любит его, потому что он напоминает Кишпешт – там, на площади, неподалеку от их дома, вот так же, кружком, стояли тополя.
Ночью сон долго не приходил к ней, но в конце концов она все же придумала, что делать. Теперь все зависело от того, сдержит ли Эндре Борош свое слово, не расскажет ли Кристине об их беседе. Утром она встала раньше обычного и стала готовиться к школьному дню, словно артист к выступлению. Придя в учительскую, она взяла «Иллюстрированную историю мира», любимую книгу класса, картинки из которой самые прилежные перерисовывали в тетрадки по истории, и протянула ее тете Мими; у тети Мими было «окно», и она, устроившись в уголке, готовила расписание – ведь ее назначили вторым заместителем директора.
– Сядь на это! – сказала тетя Ева.
Тетя Мими, не проронив ни слова, уселась на книгу. Тетя Луиза поджала губы, собрала планы уроков и вышла из комнаты. Она даже не сердилась, только была в полном недоумении. «Да что же это происходит с учительской молодежью! – говорило ее лицо. – Почему нужно садиться на книги? Ну почему?!»
– Сиди на ней так, чтобы незаметно было. Книгу будут искать, искать долго, я пришлю за ней. Через полчаса встань, так, чтобы книгу увидели, извинись, скажи, что забыла, выдумай что-нибудь. Мне необходимо по крайней мере тридцать минут.
– Угу, – сказала тетя Мими и расправила серую плиссированную юбку. Она казалась теперь чуть выше обычного, но книги не было заметно. Тетя Мими работала и не стала расспрашивать, только, когда тетя Ева уже направлялась к выходу, сказала, словно констатируя: «А твердая!»
Войдя в класс, тетя Ева тотчас увидела, что Эндре Борош сдержал обещание. Кристина не смотрела на нее, а уставилась на стену над ее головой, на герб страны. Она стояла безупречно прямо, словно не желала дать повод для упреков. Она заранее защищалась.
Слушая рапорт дежурной, Ева Медери отчетливо ощущала, что класс наблюдает за ней: с прошлого вторника, с того самого воспитательского часа, продолжается это наблюдение, непрерывное выжидание. Они смотрят на нее и смотрят на Кристину, как на двух гладиаторов, вышедших на арену; дело еще не закончено, хотя Кристину и вызывали в учительскую и с нею в присутствии бабушки беседовала директриса; Борош не наказана, и тетя Ева еще не высказалась о том, что произошло, она делает вид, будто ничего не случилось. Оба главных действующих лица застыли в тех же позах, что на памятном воспитательском часе, и – никаких изменений. Ясно, что так жить до конца учебного года нельзя! Как все разрешится? Кто сделает первый ход на шахматной доске и когда? Рапорт Бажи, строгой Бажи, был словно салют фехтовальщика перед началом схватки; ее прямые ясные глаза, устремленные на кафедру, сверкают…