С чувством глубокого шока он осознал, что находится в процессе самоанализа, ибо понимает, что его психика должна быть исследована так же, как психика пациентов. Идея казалась немыслимой. Ни один человек не в состоянии проанализировать сам себя, хотя некоторые авторы пытались разобраться в своих ранних и глубинных мотивациях. Для него наступил эмоциональный момент, близкий к травме. Он понимал связанную с этим опасность: нет никого, кто направлял бы его и помог отойти от края психологической бездны, в которую можно сорваться. Он наблюдал, что выходило наружу из незримых тайников разума других. Как провести себя через девять кругов Дантова ада, до центрального города Дит, если то, что подразумевал Данте под городом Дит, была конечная, возможно, всеразрушающая правда о человеке? В отличие от пациентов он не был выбит из седла, но все же ощущал иссушающую слабость. Не станет ли хуже, по мере того как он углубится в тайны рассудка?
Никто в одиночку еще не совершал такого путешествия. Ведь на пути встретятся огнедышащие драконы. Он знал, какую искусную сеть защиты создает психика каждого человека. Он должен будет перенести те же агонии, какие переживали на его глазах пациенты, когда он вел их к прошлому через время и пространство. В своем кабинете он наблюдал, как пациенты, обращаясь к раннему детству, воссоздавали сцены, лежавшие в основе их болезни: смеясь и плача, упрашивая, злясь, сглаживая раздражение, как это происходило двадцать, тридцать, сорок лет назад. Они настраивались против него, своего врача, во время акта перехода, словно он был обижающей матерью или отцом, против кого изливались обвинения, упреки и переполненные ненавистью эмоции. Кому же он доверит переход в прошлое, если никого другого не будет в комнате? Не случится ли с ним шок?
Три дня его мучил страх. Словно две гигантские руки стискивали его голову так, что все мысли перепутались и расщепились наподобие пучка вырванных из гнезд электрических проводов. Он плохо ел и спал, не мог ни читать, ни писать, ни работать, ни бездельничать; казалось, не было средства избавиться от осложнений. Он опознал внутренне сковывающее чувство, на которое жаловались его пациенты.
Тоскующий по отцу и пойманный на полпути к самоанализу, когда он не мог ни вернуться назад, ни пойти вперед, он стал раздражительным, у него начались нелады с кишечником, он оказывал давление на своих пациентов, потерял к ним интерес, оступался на пути к свободной ассоциации, стал подавленным, замкнутым в себе, потерял надежду, был охвачен страхами перед собственной смертью. У него ломило все тело, боли возникали то тут, то там и так же таинственно исчезали, уступая место свербящему чувству в мускулах и костях. Внутри его бурлили упреки к самому себе; притормозилась вся его деятельность… Он потерял даже способность заниматься физической любовью.
Усилием воли он исправил свое обращение с пациентами, сумел восстановить приемы спокойного убеждения. Однако не преуспел в попытках стать своим собственным врачом, не мог освободиться от гнетущей тревоги, неопределенных страхов, неоформившейся нерешительности, висевших над ним, подобно бесформенным тучам, от внутреннего стеснения. Его чувства к отцу продолжали обостряться от накопившихся травм, сопровождаясь изменением образа Якоба. Он помнил рассказ Якоба о простаке. Умер крестьянин, и его сыну захотелось сохранить его портрет. Он нашел художника и словесно описал ему внешность отца: волосы, цвет глаз, овал лица. Когда парень увидел портрет через несколько недель, он зарыдал, восклицая:. «Бедный отец, как ты изменился за короткое время!»
Образ Якоба менялся изо дня в день не в результате работы сознательной памяти, а потому, что подсознание постепенно меняло рисунок. Скорее изменялся не Якоб Фрейд, а отношения между отцом и сыном. За прошедший год Зигмунд убедился в том, что смерть отца была для него самым важным событием, самой тяжелой утратой. Однако его продолжал ставить в тупик и приводить в отчаяние тот факт, что когда он исследовал истории болезни пациентов–мужчин, то часто наталкивался на желание детей, чтобы отец умер. В зрелом возрасте подобное чувство не возникало осознанно. Он никогда не желал видеть Якоба умершим! Но узнанное им от своих пациентов справедливо и в отношении его самого: значит, желание смерти отца в детстве остается живучим в подсознании? И хотя это чувство жестоко подавлено защитным инструментом психики, оно пробивается наружу, когда кризис ломает этот инструмент. Поэтому так терзает ощущение вины, сомнения и в конечном счете неспособности противостоять реальному миру…
Почему сын желает смерти отцу? Существуют буйные мужчины, избивающие своих малолетних сыновей, принуждающие их к рабскому ручному труду, и они заслуживают ненависти. В таких условиях сын вполне может пожелать отцу смерти; действительно, он может видеть его смерть во сне чуть ли не каждую ночь. Но большинство отцов не похожи на таких зверей, они любят своих сыновей, хорошо к ним относятся, стараются создать домашний уют. Почему же так много мужчин–пациентов, не имеющих, судя по анализу, причин ненавидеть отцов, все же кончают желанием, чтобы они умерли? Это было чудовищной загадкой.
Ему помогло сновидение. Чем больше он думал об отце, тем больше сцены его сновидений сосредоточивались на годах его раннего детства. К нему пришло понимание того, что даже трехлетний ребенок имеет некое доисторическое, инстинктивное осознание акта оплодотворения. Однажды ему приснился огромный пожар, выбрасывавший столб пламени в темную ночь. Прежде чем убежать, он стоял перед огнем несколько мгновений. Однако он не убежал: его унесли, несмотря на его сопротивление. Проснувшись, он почувствовал тяжесть в желудке, обеспокоенность и страх были странным образом смешаны, сопряжены с почти чувственной радостью. Он сразу же пошел в свой кабинет, взял ручку и принялся разбирать элементы сновидения. Сначала он связал бушующий огонь с Адом Данте, но это не дало результатов. Затем он вернулся к элементу сновидения, в котором его несли… Кто и на чем? Человек, экипаж, поезд?…
Поезд! Он ощущал, как под ним стучали колеса. Была ночь; он приготовился ко сну. Скрипела сталь о железо, Шипел пар, когда поезд подходил к станции. Он проснулся, выглянул в окно и впервые увидел газовый факел.
Это напомнило ему души, горящие в аду, как объясняла ему убежденная католичка Моника Заиц, выражавшая свои религиозные взгляды в страшных рассказах о грешниках и твердившая, что малышка Зиги не должен быть плохим, чтобы не попасть в ад после кончины.
Это объясняло обеспокоенность и страх в сновидении. Но откуда взялись радость и возбуждение, волновавшие его? Что могло их породить? Кто еще мог находиться в купе вагона? Якоба с ними не было. Моника осталась дома. Кто же мог быть?…
Он проснулся весь в поту. Это была его мать! Он видел ее стоящей в тесном помещении, обнаженной. Уложив детей спать, она раздевалась, сняла нижние юбки, корсет, чулки и наклонилась, чтобы взять ночную рубашку и надеть ее через голову.
Он встал, голова кружилась, вновь сел. Наконец–то он понял причину своей фобии перед поездками по железной дороге: сборы перед поездкой, складывание заранее вещей, приезд на станцию за час до отхода поезда, желание первым положить свои вещи в сетку над головой, а затем выскочить из вагона, стоять на платформе, сдерживать себя до свистка проводника, предупреждающего об отправлении поезда, вскочить на подножку со смешанным чувством страха и восторга…
Весь день он был в смятении, не мог связать пару мыслей. Не было ли неуважением вспоминать образ матери без одежды? Ему исполнился сорок один год, Амалии – шестьдесят два! Почему вдруг появился материал о матери, когда его выбила из колеи смерть отца? Что случилось с его памятью, если за тридцать восемь лет подобное никогда не всплывало? И почему это должно быть истинной памятью, а не фантазией вроде той, что вплетают в свое желание юные девочки, мечтая об отцовской любви? Сейчас он не знал ничего о путешествии, поезде, купе… Нужно выяснить.