Он страдал от шума и ощущения опасности, преследовавшего его на всем пути по коридору. Он тосковал по Вере, но не мог вспомнить ее имени. Он видел лишь перед собой ее глаза, бледное лицо, обрамленное черными, расчесанными на прямой пробор волосами, и желал одного — оказаться возле нее. Остановившись, он начал разглядывать два висевших на стене пейзажа, чуточку успокоившие его — один изображал пасущихся коров, второй — охотников в красных камзолах. Описание Гуннара Эммануэля вызвало в моей памяти таких художников, как Вильсон{20}, Винтерхальтер{21} и Лэнсиер{22}.
Пока он созерцал пейзажи, вокруг по-прежнему разлетались вдребезги окна, и ощущался гул разъяренной толпы снаружи, хотя он и не был «слышен» в привычном понимании слова. Гуннару отчаянно хотелось тишины и покоя. Перед ним возникло видение тихой сельской местности, где время остановилось, и он сразу преисполнился незамысловатой мечтой: «О, если б вновь услышать соловьев в Розенау!» Необходимо отметить, что это было одно из немногих четко сформулированных предложений, пришедших ему в голову за все время его пути по коридору, и он помнил его очень ясно.
Тоска по покою выразилась и визуально, в виде внутреннего видения Веры, сидящей за комнатным органом. Картина была связана с музыкой, музыкой, которую он до сих пор помнил, короткая, мелодичная тема. Он напел мне простую мелодию, лежа в кровати, бледный, небритый, исхудавший. Мелодия показалась мне знакомой, и позднее я сумел определить ее как одну из тем «Гебрид» Мендельсона{23}.
И по-прежнему, круша стекла, в коридор влетали камни, и все это на фоне гула и криков толпы, и он испытывал от этого физическую боль в голове, словно некую звуковую мигрень. Он продолжал идти по коридору к чуть приоткрытым красным двустворчатым дверям, видневшимся в конце. Кто-то, потянув его за рубаху, остановил его: «Господин, пожалуйста, дайте мне еще супа!» Эти слова Гуннар Эммануэль тоже помнил очень отчетливо. Маленький оборвыш, глядя на него большими глазами, протягивал ему свою миску. Гуннар Эммануэль прикрыл глаза рукой, ибо взгляд ребенка был непереносим. Его передернуло от гнева. Ребенок противоречил здравому смыслу и естественному порядку вещей. Гуннар Эммануэль хотел порядка. Он хотел, чтобы мальчик был одет в добротное шерстяное черное платье с маленьким белым воротничком, чтобы он был напичкан религией, жареной бараниной, пуддингом и держал в руке узаконенный катехизис.
Что делал тут этот малыш? Как он попал в позолоченный коридор? И почему беспрерывно бьют окна?
Это ошибка, ошибка с начала до конца! Надо бы что-то сделать! Надо бы дать ребенку супа, жареной баранины, шерстяное платье, катехизис и добрые напутствия, надо бы поговорить с толпой там, на улице, но он не знал, как себя вести. О, если б хоть на минуту обрести покой! Отдохнуть на траве рядом с Верой. Послушать соловьев, поющих при вечном закате, когда маятник времени остановится…
Он рывком оторвался от маленького попрошайки и поспешил к двери, которая манила его своими красными, полуоткрытыми створками. Но в последнюю минуту его задержал человек, прятавшийся за колонной, мужчина в красной горностаевой мантии и в короне, косо сидевшей на макушке. Он схватил Гуннара Эммануэля руками, усеянными пятнами, и зашептал, обдавая собеседника жарким спиртным духом. Понять, чего ему нужно, было практически невозможно, но одно было ясно — речь шла о зависти и клевете в адрес более удачливых коллег. Иногда блуждающий взгляд его налитых кровью глаз опускался на голые ноги Гуннара Эммануэля, который в первый раз в этом коридоре испытал стыд, осознал свою наготу, одиночество и жалкий вид. Но он был не в состоянии вырваться. Он напрягал все силы, чтобы понять смысл этих пьяных, нашептываемых ему тирад, но уяснил лишь одно — речь шла о ядовитой, завистливой клевете.
Дойдя до этого места своего повествования, Гуннар от изнеможения заснул. Мне удалось справиться с собой и не нарушить молчания, пока он спал.
— Ты не понял, что он сказал? — спросил я, когда он снова открыл глаза.
— Кто?
— Ну этот пьяница в красной мантии.
Нет, Гуннар ничего не понял. Но зато разобрал несколько имен людей, которые, очевидно, были предметом ярости пьянчуги: Расселл{24}, Пиль{25} и Пальмерстон{26}. Но что еще удивительнее…
— Что?
Коронованый пьянчуга назвал также имена выдающихся шведов, глубокоуважаемых и достигших высокого положения, которых он, по всей видимости, просто не терпел. С удивлением и неприязнью я слушал, как Гуннар Эммануэль перечисляет их по памяти. Приводить их здесь не имеет смысла. Все это мне показалось весьма странным.
— Он не сказал, как его зовут?
— Я точно не помню. Что-то на «Бром».
— Лорд Броэм{27}?
— Да, что-то в этом роде. Он был похож на тебя.
Гуннар Эммануэль, освободившись кое-как от противного сплетника, наконец-то, наконец-то проскользнул в красные двери. Он очутился в спальне, обставленной мебелью в синих и красных тонах. И увидев за белым муслиновым пологом кровати ту, которую он так долго искал, испытал большое облегчение, невыразимое чувство освобождения.
Вера! Наконец-то, Вера! С огромными глазами, в ночной сорочке с высоким воротником и расчесанными на прямой пробор волосами, рассыпавшимися по плечам. Она посмотрела ему в глаза, потом перевела взгляд на его волосатые ноги, торчавшие из-под ночной рубахи, улыбнулась дружески и в то же время немного насмешливо, и положила черный молитвенник на ночной столик.
Гуннар Эммануэль чуть не заплакал от облегчения и счастья.
— Ach, du mein liebes Weibchen[9], — прошептал он.
— Aber Bertie, bist du schon wieder da,[10] — прошептала в ответ Вера, после чего, склонившись над ночником, задула его. И из теплой, душистой темноты он услышал ее голос…
— Now hurry up, you naughty boy…[11]
Он забрался в постель и бросился в ее объятия, движимый страстным желанием забыть обо всем, что он пережил в коридоре, и он был яростен и жесток в своей атаке, когда проник в это женское убежище, где можно скрыться от мира, и испытал страх и бешенство, когда слишком скоро понял, что восторг любви не может длиться вечно…
— Vicky…
— Oh, Bertie, not again!
— Vicky, you must obey your husband…
— Oh, Bertie, my love…[12]
О, если бы время остановилось в этом теплом, скрытом от мира, убежище женственности! Но ход времени неумолим, гладь блаженства покрывается рябью, и он вновь ощущает в мозгу звук, звук болезненно громкий, звук злого голоса, который продолжает клеветать и изрыгать колкости и подшучивать надо всем, что представляется правильным и истинным, и умоляющий голос голодного ребенка, и шум снаружи, яростно орущие люди, требующие от него чего-то, что он не способен им дать, и тут распахиваются двери спальни, в комнату проник свет, и Гуннар Эммануэль увидел, что женщина под ним вовсе не Вера, и он закричал, подбежал к окну и бросился вниз головой вперед…
И этот громовой раскат презрительного смеха, пока он падал, падал и падал…
— Ну? И что потом?
— Потом больше ничего. Я просто очнулся на ковре, возле гардероба.
— И что по-твоему это должно означать?
— Не знаю.