Вернувшись к нашему лагерю, мы обнаружили палатку в целости и сохранности – воров здесь, видимо, не было – и стали зачем-то разводить костер. Солнце палило по максимуму, и зачем нам нужен был этот костер – варить, а тем более жарить нам было нечего, – я не понимаю, но сила традиции непобедима. Раз палатка есть, то и костер должен быть. Страшно матерясь, мы вступили в бой с чудовищными кустами, что окружали нас со всех сторон, в надежде использовать их в качестве дров. В конце концов нам удалось навыдергивать и навывинчивать из земли немного чего-то среднего между осокой и железным деревом, но эти ботанические выродки так изранили наши сгоревшие тела, что даже ругаться не осталось сил. Мы сидели на колючей траве, которая умудрялась дать себя почувствовать через любые штаны, показывали друг другу свежие раны и увертывались от вонючего дыма, которым агонизировали южные растения. По берегу ручья, сверкая счастливой улыбкой, к нам приближался красивый, загорелый, хорошо отдохнувший Цой.
Он подошел, постоял молча, посмотрел на нашу печаль, которая к этому времени стала просто осязаемой, улыбнулся еще шире. Потом он сказал: «Да-а-а…», залез в палатку и вернулся оттуда с гитарой.
– Песни будем петь! – Он был, как всегда, лаконичен.
Но песен мы не услышали – Цой стал просто брать аккорды, стараясь добиться наиболее причудливых сочетаний. У него уже было написано несколько своих песен: одни – получше, другие – похуже, третьи – совсем никуда. Песен было немного, но в последние месяцы сочинительство их стало для Цоя основным занятием – это превратилось в его любимую игру, и он играл в нее каждую свободную минуту, как только она выдавалась в нашем активном безделье.
Правила игры задал Борис Гребенщиков. В этом году мы услышали его только что вышедший «Синий альбом» и просто обалдели. Это было совершенно не похоже ни на что, имеющееся в русской музыке того времени, начиная от грязных подвалов и заканчивая Колонным залом Дома Союзов. В грязных подвалах волосатые ребята пели о любви в чрезвычайно высокопарных и заумных выражениях, а в больших залах аккуратно подстриженные мужчины и женщины пели о любви на таком языке, который пригоден лишь для душевнобольных, да и то не всех, а только очень тяжелых. Гребенщиков пел о любви так, как мы говорили у пивного ларька, как мы говорили в гостях, как мы говорили дома, только получалось у него гораздо более сжато и ясно, да и словарный запас был побогаче.
Мы и представить себе не могли, что о таких вещах, как Бог, Любовь, Свобода, Жизнь, можно говорить, а тем более петь, даже не используя этих самых слов. Это было удивительно! Подсознательно мы чувствовали, что стихи большинства русских групп пошлы и банальны, но так пели все, и всех вроде бы это устраивало. На сейшенах собирались толпы подростков и не только и хором подпевали солистам какие-нибудь чудовищные строки – «Там, за розовой горой, не царит обман…» или еще хуже. Причем тотальная безграмотность сочеталась у рокеров с постоянной агрессивностью – я имею в виду тексты песен, даже самые на первый взгляд безобидные. Это постоянно было в подтексте, и если кто-то пел, что «мы откроем окно», то слушатели чувствовали, что для того, чтобы это окно открыть, надо сначала кого-то с дороги убрать, что кто-то это окно открыть мешает. Сама по себе эта мысль неплохая, особенно для людей страны Советов, но все хорошо в меру. Очень уж часто проходило в песнях желание что-то открыть, чего-то впустить или выпустить, куда-то пойти, и все это должно обязательно связываться с преодолением чьего-то сопротивления, противостояния. Я повторяю, это, в общем, неплохо, но уж больно надоело.
Гребенщиков же был абсолютно неагрессивен, он не бился в стену и не ломился в закрытую дверь, ни с кем не воевал, а спокойно отходил в сторонку, открывал другую, не видимую для сторожей дверь и выходил в нее. При этом в его неагрессивности и простоте чувствовалось гораздо больше силы, чем в диких криках и грохоте первобытных рокеров. Они хотели свободы, отчаянно сражались за нее, а Б. Г. уже был свободен, он не воевал, он просто решил и стал свободным.
Естественно, что на ленинградской рок-сцене «Аквариум» стоял несколько особняком. Хард-рокеры терпеть его не могли, называли «соплями», «эстрадой» (!) и так далее, говорили, что Б. Г. – педераст и мудак, ворует чужие стихи, чужую музыку и вообще чуть ли не стукач. Никто, пожалуй, из их коллег-музыкантов ни за какой проступок – ни за кражу денег, ни за нечистоплотность в любовных делах, ни за какие мелкие гадости – не вызывал у хард-рокеров такой неприязни, как Гребенщиков, просто за факт своего существования, просто за то, что был здоровым человеком среди калек. Борис приглашал всех желающих отправиться на поиски мозгов, которые были довольно успешно вышиблены из молодежных голов средней школой, но многим казалось, что оставшегося вполне достаточно и от добра добра не ищут. Калеками были и мы, но, вероятно, в меньшей степени, так как Гребенщиков нам сразу понравился.
В принципе для нас это была первая встреча с поэзией. Не стоит здесь рассуждать о том, плохи ли, хороши ли стихи Бориса, бесспорно одно – это стихи. И было откровением для нас то, что стихи могут быть такими современными, простыми и хорошими. Ведь школа дала нам очень своеобразное понятие поэзии, не зря я говорил, что панк-рок родился в советской школе… А Гребенщиков еще и пел! В каждой его песне присутствовала мелодия, партию голоса можно было записать на ноты и повторить «один к одному» – то есть он по-настоящему пел, хотя и не обладал тем, что у певцов называется «голосом». И хотя первое впечатление от музыки «Аквариума» было таково, что текст проговаривается речитативом, послушав первые несколько тактов, становилось ясно, что это не скороговорка, а чистая и ясная мелодия.
Да, это было ново. В матерых рок-коллективах примитивные мелодии зачастую импровизировались певцами на ходу, и их практически невозможно было закрепить раз и навсегда. Это не относится к группе «Машина времени», и заметьте – «матерые» ее до сих пор не жалуют, и к группам «первого поколения» вроде «Лесных братьев», «Кочевников» – те пели настоящую, хоть и чужую музыку.
В общем, мы находились под сильным влиянием песен Бориса Гребенщикова, а также главного рок-н-ролльщика России – Майка.
С Майком меня сначала заочно, а потом и лично познакомил наш друг Монозуб (Панкер). Панкер был высокий, здоровенный парнище, который постоянно пребывал в состоянии восторга, и многие завидовали его перманентому оптимизму. Он активно радовался всему – купленной пластинке, проданной пластинке, встрече с другом, ссоре с другом, устройству на работу, ну а уж при увольнении с работы радости его просто не было предела и она выливалась на всех окружающих его в данный момент друзей в виде вина, пива и прочих приятных и полезных вещей. Монозуб мечтал стать барабанщиком, приобрел даже ударную установку, которая стояла у него дома, но почему-то никогда и никому не показывал своего искусства. Однако он начал делать себе неплохую репутацию в области звукозаписи: второй альбом Майка и две первые большие записи «Секрета» – дело его рук, головы и ушей.
Он приехал ко мне без звонка – тогда мы не утруждали себя подобными формальностями, ворвался в квартиру, размахивая руками и тыча мне в лицо коробкой с магнитофонной лентой. На коробку была наклеена какая-то черно-белая фотография.
– Рыба! Врубай магнитофон! Это полный кайф! Ты такого еще не слышал! Это Майк! Ты слышал Майка? Майк – это полный п…ц! Это ритм-энд-блюз! Ты слышал у нас ритм-энд-блюз? Сейчас услышишь!
Частично замолчать его заставила только завертевшаяся на магнитофоне лента.
Я проснулся днем, одетым, в кресле,
В своей каморке, средь знакомых стен…
Ты – дрянь.
Лишь это слово способно обидеть…
Здесь нас никто не любит.
И мы не любим их…