— Перестань, мама! — сверкает глазами Марина.
— Молчу, молчу, — успокаивает теща дочь, которая уже закипает.
Но молчания ее хватает не более чем на две секунды. И Надежда Ивановна начинает новую тему:
— Вот ты, дочь, жизнь по плану строишь. Ищешь выгоду? — Надежда Ивановна встает с дивана и пересаживается на стул поближе ко мне, как к потенциальному ее защитнику. — Ты хочешь жизнь рассчитать. А жизнь-то, детка, одна и, ой, какая короткая! Прожить ее надобно, как песню спеть. А она рассчитывать? Ты, Ген, под Маринку не подлаживайся! — поворачивается ко мне теща вместе со стулом. — Не давай ей большой воли. Ну да ладно! Зятек, двигайся, родной, ко мне поближе! Не бойся, не укушу. Теща у тебя бо-о-гатая! Зятя угощать будет! — Надежда Ивановна с усмешкой смотрит на Марину. — Зятя угостить мне дочь не может запретить! А попробует хоть слово поперек сказать, так я!.. Спасибо тебе, что взял ее! Спасибо тебе! От еще одной хоть освободил. Теперь и я найду какого ни есть мужика…
— Мама, ты наконец перестанешь или нет! — не выдерживает Марина.
Теща хмелеет и размякает. Сидит, смотрит на нас, блаженно улыбаясь. А потом, обняв разом обоих, пронзительно запевает. Марина безразлично подтягивает.
Я будто играю с тещей в одну игру: пою с ней, хохочу и восторгаюсь ее высказываниями. Правда, хмель меня уже берет, несмотря на то, что пью я осторожно. А Надежда Ивановна продолжает меня угощать, и я никак не могу понять, почему жена не веселится вместе с нами — ведь она похожа на свою мать в главном, в неизбывной уверенности в счастливом будущем.
Когда Надежда Ивановна уходит, я ложусь на диван и вдруг вижу звезду. Яркая, будто лампа, она висит в небе, окруженная легким серебристым облачком. Она танцует, выписывая немыслимые фигуры. И тут сквозь стекло окна просовывает голову богиня Макошь:
— Лора умирает! — и тут же исчезает.
Я не верю в эти дурацкие видения, сны и прочую чепуху, но что-то заставляет меня на следующий день вскочить ранним утром и мчаться в больницу Склифосовского. И там вчерашнее видение подтверждается. Врач вручает мне предсмертное письмо Лоры со словами:
— Тяжелые травмы у Комалетдиновой были. Очень хотела видеть вас! До самого последнего момента ждала, надеялась…
На улице я разворачиваю записку и читаю: «Гена, я как только тебя увидела, подумала, что знаю тебя всегда. Знаю тебя с самого раннего детства, когда мы жили еще на нашем хуторе в лесу. И почему-то я особенно хорошо помню, как мы стояли вместе с тобой на коленях перед иконой Пресвятой Богородицы. Как хорошо нам там было. Не расстраивайся и ни о чем не жалей. Я знаю, что ты женился, и слава Богу! Тебе ведь нужна настоящая жена, а не такая…
Прости меня, а я тебя уже давно простила, хоть ты и ни в чем передо мной не виноват. Самое главное. Ты должен знать, что я Кречетова Лариса Ивановна. Кроме тебя, у меня близких нет, и хоронить меня придется тебе. Похорони меня по православному обряду как русскую. Целую. Кречетова Лариса. Жалко, что при жизни не удалось тебя поцеловать».
Скомкав и сунув в карман записку Стопарика, я упираюсь лбом в стену больницы и в бессилии рыдаю, как ребенок. Выплакавшись, я вытираю слезы, хватаю такси и мчусь на швейную фабрику к Юлии Потаниной, которая все еще комиссарит. Влетаю в комитет комсомола и кричу:
— Стопарик умерла, Юля!
— Какой Стопарик? Чего ты орешь? Объясни, толком, — глядит на меня ничего не понимающими глазами Потанина.
— Лора, ну, Комалетдинова, умерла. Я из больницы.
— Сядь, успокойся! Здесь дело сложное. Не простая эта девица, оказывается. Подбила она двух учениц, почти малолеток, и стали они в кафе и ресторанах с мужиками знакомиться и что-то им в спиртное подливать. Потом уводили этих мужиков с собой, а когда те теряли сознание, грабили их. Но на ком-то прокололись. Лорке, как заводиле, и досталось. А малолеткам, так, по соплям парни надавали. Следствие сейчас идет. Неприятности у меня, конечно.
— Кто конкретно ее бил, знаешь?
— Откуда?! Я же тебе говорю, что следствие идет.
Я еду на Можайку и, не заходя к родителям, поднимаюсь на чердак и вскрываю тайник. Я беру ствол, кольца с серьгами, браслеты, валюту и направляюсь к Сове. Кира Николаевна встречает меня выражением сочувствия по поводу случившегося со Стопариком и тут же оговаривается: что поделаешь — профессия. Она усаживает меня за стол и наливает рюмку водки.
— Я догадываюсь, зачем ты пришел. Хочешь разделаться с теми, кто убил девочку, так?
— Так! — отвечаю я.
— Ты хочешь, чтобы я назвала тебе убийц и дала их координаты. Так?
— Так!
— А ты знаешь, что год назад в зоне убили моего брата? Мне указали убийцу. Но я не тронула его, хотя, сам знаешь, могла бы. И почему? Потому что настоящий его убийца я. Я родного брата сделала бандитом. Меня вывела на воровскую дорожку война, голод, а его я. Мы же с ним ни в чем не нуждались. И мне бы, как и положено еврейке, отправить брата в музыкальную школу, чтобы учился он играть на скрипке, или сделать из него первоклассного портного, а я… — Сова, вся трясясь выбегает из комнаты. Я выпиваю водку и направляюсь к выходу.
— Постой, не уходи, — слышу я голос Киры Николаевны из другой комнаты. — Я сейчас.
Она возвращается к столу уже припудренная, с твердо сжатыми губами и спрашивает:
— У тебя ствол с собой?
— Да!
— Дай. — Я достаю его и кладу перед Совой. — Я забираю эту пушку у тебя. Не возражай. Твое отношение к Лоре не лучше, чем мое к брату. Не много ты потратил времени и энергии, чтобы устроить девчонку на фабрику. А сколько за эти годы ты уделил ей внимания? Ты хоть раз с ней встретился? Ты поинтересовался, как, на какие шиши она живет?! Ладно, не вешай, парень, нос. Живи! У тебя жена, ребенок. Живи ради них.
— Кира Николаевна, возьмите и это, — я выкладываю перед ней на стол все, что вынул из тайника, — и похороните Лору по православному обряду. Она Кречетова Лариса Ивановна. Все!
Я выхожу на улицу, чувствуя такое отвращение к себе и такое желание напиться до чертиков, что тут же заворачиваю в первый попавшийся продовольственный магазин. Но подойдя к кассе, я не обнаруживаю в своих карманах ни рубля. «Что же, пойду к ребятам в молодежное кафе „Аэлита“. Все-таки я один из создателей его, — решаю я. — Не откажут, думаю, в беде!»
Утром, ничего не помня о вчерашнем, я просыпаюсь дома в своей постели. Нет, нет, я помню странный сон. В нем были лошади. Две лошади. Две скачущие по синему снегу Шарлинских холмов лошади. Снег, изорванный в клочья и перемешанный с землей, яростно летит из-под копыт этих лошадей. Молодая кобылица то становится на дыбы, то вдруг замирает и, напрягая шею, вытягивает к возлюбленному свою прекрасную, будто вырезанную из черного камня, голову. А конь внезапно бросается в галоп, уносясь от любимой, словно шаровая молния.
Марина прямо в постель подает мне крепко заваренный чай и бутерброд с толстым слоем сливочного масла, а потом спрашивает:
— Тебе очень плохо? Скажи! Что случилось? Может, я чем-то помогу. Когда тебя, пьяного, привели домой какие-то незнакомые мне парни, ты проклинал себя за то, что из-за страха за работу побоялся сам хоронить Стопарика.
Я, ничего не отвечая жене, выпиваю только чай и встаю с постели.
— Гена, не пей, пожалуйста, больше так. У нас же ребенок, — говорит Марина.
Я выхожу из дома. С похмелья меня мутит и бьет дрожь. На улице сырой туман. Снега мало. Он лежит грязный на обочинах мостовой и возле деревьев.
— Когда кончится эта гнилая зима, — зло бормочу я, а мозги таранит дурь. «Вот умирает Стопарик, и ничего не меняется. Солнце утром встает, а вечером садится. Сам человек ничего не решает. За него все решается, будто он вещь, предмет, камень. И изменить свою судьбу человечишко не в состоянии. Он, появившись на свет помимо своей воли, влачится по заранее намеченному ему пути, заканчивающемуся на кладбище.
Может, и мне пора выходить из игры?.. Идиот! Будто ты не знаешь, как бы ни жил человек, он всегда хочет жить еще лучше.