После замполита поднимается Салават Рахматулин, он, как и Савельв, солдат второго года службы. Рахматулин раскланивается, точно артист, хитрющим взглядом окидывает сидящих, сокрушенно цокает языком и говорит:
— Не доброе это собрание. О, не доброе, чтоб мне провалиться. Якушина я не оправдываю. Нечего было сразу морду Семе бить. Семе тоже заводить его не надо было. Но зачем так много шума? У нас семья. Мы все братья. Мы наших братьев сами бы помирили. Мой отец, дед в армии служили, его отец, дед в армии служили, — указывает Салават на меня. — Как служили, воевали — рассказывали. Об обычаях, порядках солдатских рассказывали. Велели следовать им. Один за всех и все за одного! Но чего не бывает в семье. Сами разберемся. По-другому, товарищ полковник, нельзя, не порядок! Ой, не знаю, шума много!
Тут вскакивает Савельев. Вытаращив свои бусинки, он почти кричит:
— Дайте мне сказать! Значит, я виноват? Я?! — взвивается он. — Хорошо! Я, выходит, скотина, а Якушин? За меня хоть кто-нибудь здесь вступится? Я, избитый, трое суток на кухне котлы драю, как нарушитель!
Когда уже вроде бы выработалась у собрания определенная линия в оценке случившегося, неожиданно поднимается Воробьев, в старушечьих очках, маленький и тщедушный.
— Я хочу поддержать комсомольца Рахматулина. Да, не доброе это собрание. Оно осуждает поступок Якушина, а получается — Якушин молодец, правильно сделал, что избил Савельева. Я действительно в батарее новый человек и заранее прошу прощения, если скажу что-либо не то. Я считаю, что пострадавшей стороной в данной ситуации является только Савельев. А наказание по полной форме, вплоть до дисбата, должен понести Якушин.
Но собрание категорически не поддерживает взводного и заканчивается оно объявлением по комсомольской линии выговоров и мне, и Савельеву.
На другой день за завтраком происходит священный ритуал — старики отдают свое масло молодым, выбранным ими себе на смену. Мне кладет на хлеб желтый квадратик сержант Виктор Воронов.
Таким образом, у меня появляется учитель. Если хорошо станет меня обучать своей армейской профессии — вовремя демобилизуется, если нет — будет продолжать служить, готовя себе смену.
Я радуюсь этому, потому что Воронов всегда говорит со мной искренне и обладает, как мне кажется, обостренным чувством справедливости. Учит он меня теории и практике основательно, не жалея личного времени. Ясно, что и мне нелегко от его стараний. Но Виктор объясняет, что на первых же учениях придется уже мне, а не ему, поднимать и ставить ракету.
Глава ХV
Мне, как всегда, везет. В ночь перед этими самыми учениями я сплю так крепко, что даже не слышу крик дневального: «Тревога! Подъем!» И очухиваюсь я ото сна только после того, когда меня как следует тряханул старшина.
Я испуганно открываю глаза и вижу за окном не утро, а знобкую темень. На брусчатом батарейном плацу, покрытом снегом, топчутся мои товарищи. Я отворачиваюсь от окна и сталкиваюсь с горящими глазами Капустина, недовольного неорганизованным подъемом батареи.
— Давайте, Якушин, давайте! — подгоняет он меня.
Возле печки грузно сидит на табурете сердитый, со следами сна на лице замполит. Не вмешиваясь в происходящее, рядом с ними стоит взводный.
— А что происходит? — совсем по-домашнему спрашиваю я.
Жуков вначале косит на меня глазами, затем переводит взгляд на замполита, потом снова смотрит на меня. И в его взгляде столько «отеческой заботы», что я пулей срываюсь со своего второго яруса вниз, вмиг обрастаю обмундированием, на бегу опоясываю ремнем бушлат, нахлобучиваю шапку с каской, выхватываю из пирамиды автомат, подсумок с патронами, противогаз, набрасываю на плечо вещмешок со скаткой, вылетаю на улицу и врезаюсь в строй.
Мы стоим в две шеренги вдоль освещенных окон казармы под хлопьями валящего на нас снега. За всем происходящим на плацу с холодной деловитостью следит карими глазами генерал Юрий Серафимович Иванов, прошедший с этой частью всю войну. На его красноватом лице четким прямоугольником выделяются усы. Он кажется тяжелым, массивным, но живота у него нет, и, несмотря на грузность, генерал двигается легко и даже артистично.
— Батарея! — зычно командует наш высокий, худощавый и складный комбат. — Равняйсь! Смир-рно!
Мощным строевым шагом он подходит к генералу, пружинисто отдает честь и докладывает:
— Товарищ генерал, первая батарея построена!
После аналогичных рапортов командиров других батарей, Иванов вскидывает руку к папахе и приветствует нас:
— Здравствуйте, товарищи артиллеристы!
И в ответ слышит громогласное:
— Здравия желаем, товарищ генерал!
Он некоторое время прохаживается вдоль строя, а потом объявляет:
— На нас напал условный противник. «Враг» хочет захватить и уничтожить наши ракетные установки. Весь округ на ногах. Нам поставлена задача удержать его, потом обратить в бегство и в заключение ударить по тылам и по столице «противника» ракетами!
Затем генерала окружают офицеры. Они тихо совещаются. Мы терпеливо ждем, а через несколько минут выскакиваем за ворота городка.
— Бегом марш! — командует комбат.
Мы поворачиваем к полигону. Бежать трудно, шапка с каской сползают на глаза, на спине горб из вещмешка и скатки, на одном плече автомат, на другом противогаз, сзади болтается саперная лопатка, на поясе подсумок с рожками. Я мчусь, не разбирая дороги, спотыкаюсь, падаю, вскакиваю, снова бегу. Под рыхлым снегом я почти не вижу рытвин и колеи, оставленных техникой всех войсковых подразделений округа, и мои сапоги то и дело в них проваливаются. Один раз я даже ухаю с размаху в глубокую дренажную канаву.
Когда мы прибываем к месту, откуда нас должны переправить через водную преграду, мне кажется, что из-под шапки у меня валит пар, а бушлат промок от пота насквозь. Мы располагаемся на привал. Наше отделение подъемно-пускового оборудования размещается на берегу. Я падаю трупом рядом с такими же, как и сам, салажатами на землю, не в силах шевельнуть ни ногой, ни рукой. Старики отделения, выразив нам свое сочувствие «тихими, добрыми» словами, сбрасывают с себя все лишнее и идут собирать хворост.
Воронов, щеки которого уже успели покрыться густой черно-синей щетиной, саперной лопаткой ловко вырывает нишу и разводит в ней костер, прикрыв его еловыми ветками, чтобы «враг» не заметил огонь. Я, как и все, кидаю в костер банку консервов и потом ем разогретую тушенку с черным хлебом, обжигаясь, пью чай из алюминиевой кружки. После еды и хоть короткого, но отдыха, у меня появляются кое-какие силы, и я запеваю:
За дальнею околицей,
За молодыми вязами…
Сержант, одобрительно глянув на меня, начинает негромко подпевать:
Мы с милым, расставаясь.
Клялись в любви своей…
И вот уже поет все отделение. Кажется, что каждый солдат в слова и мелодию песни вкладывает что-то свое, интимное, и в то же время всем понятное.
Как только забрезжил рассвет, раздается команда: «Тушить костры!» Песни прерываются. То бегом, то шагом, пригибаясь под деревьями, я со своими товарищами добираюсь до оплывших траншей. Из них, как на ладони, видна водная преграда, вернее, ледяная. И по этому льду в нашу сторону бежит собака.
Напротив что-то загорается. Всё заволакивает едкий дым. С противоположного берега начинается стрельба — бьют минометы, слышен шелест летящих «снарядов», и где-то далеко за нами что-то взлетает в воздух. Самолеты «врага» методично сбрасывают «бомбы» на лодки, плоты и понтоны. В небо поднимаются фонтаны из воды со льдом и остатками плавсредств. Переправляться на тот берег нам, видно, будет уже не на чем.
Сержант командует:
— Приводите в порядок траншеи, зарывайтесь в землю. Бой хоть и учебный, но если взрыв-пакет попадет, мало не покажется.