Воробьев обращает мое внимание на светящиеся рядом с экранами индикаторов шкалы, с которых можно считывать цифровые данные. На круглых экранах тонкий лучик прощупывает стороны света. Старший лейтенант надевает мне наушники, а сам пробегает взглядом таблицы радарных профилей и действующих опознавательных сигналов. Он объясняет мне, что вращающийся лучик индикатора кругового обзора свидетельствует, что антенны радиолокационной станции наверху не дремлют, подчиненные воле электромотора. Одна из них позволяет определить курс и расстояние от станции. Радиовысотомер посылает свои импульсы на тридцать тысяч метров вверх, в стратосферу, а концентрические радиоволны поискового локатора прощупывают весь горизонт. И трехмерный результат выводится на экраны.
Вот светящейся электронной стрелой идет по дуге французский истребитель — идет на почтительном расстоянии от нашего воздушного пространства. Курс его отвечает уже известному вектору, радарный профиль его тотчас опознается, производится классификация по специальным таблицам, номер вылета в мозгу ЭВМ.
Я слышу радиообмен «самолет — земля», болтовню двух танкистов США, команды испанского наблюдателя артиллеристам своей батареи, очередные доклады надводных и подводных судов НАТО, которые они шлют на базу. Все это соединяется сеткой кадров, частот, метафор и символов в огромный электронный портрет Неведомого По Ту Сторону Границы.
Картина получается грозная. Громоздятся тактические ракеты, бомбардировщики дальнего действия, амфибии, самоходные орудия, полевые гаубицы, полки морской пехоты, вездеходы, минометы, полки ПВО, бронетранспортеры. Все это составляет норму электронного изображения.
Когда мы выходим на свет Божий, старший лейтенант протягивает мне руку:
— Якушин, мы испытали в эти дни многое, но оба оказались мужиками и…
Но мой грубый, циничный хохот прерывает его слова. Эта сцена мне кажется гротескной. На лице Воробьева проступает бледность, как перед обмороком, руки его начинают дрожать.
— Своим смехом вы не удивляете меня. Ничего хорошего от вас, видно, и ждать нельзя, — почти шепотом говорит Воробьев и уходит.
Я же попадаю в водоворот противоречивых мыслей. До сей минуты я считал, что самое худшее, когда меня отвергают другие люди, а сейчас я начинаю подумывать, что, может быть, истинное несчастье в том, что я сам себя не приемлю. У меня, кажется, появляется такое состояние после только что закончившегося разговора со старшим лейтенантом. Но во всем ли я могу винить себя? Зачем я занимаюсь самоедством? А Сема Савельев самоедством вряд ли занимается! Но разве можно пользоваться таким приемом для защиты самого себя перед самим собой же? А почему бы и нет?! Я виноват перед ним. Согласен! А он чистенький? Он, старший лейтенант, чистенький?! Как он на собрании повел разговор? Сучара он поганый, вот кто он!
Тихо, тихо! Давай, как было, по порядку. Но по порядку не идет. Распсиховался я все-таки. Я все помню, но так, словно перебираю фотографии в альбоме. Фото, запечатлевшее событие, которое было совсем недавно, оказывается в самом конце альбома, а любимая моя карточка, где я — трехлетний ребенок с плюшевым мишкой в руках — в самом начале.
Что же, буду листать события так, как они зафиксированы в моем альбоме-сознании. Но там есть еще какие-то миражи моего воображения, к тому же перегруженные всевозможными мифами. Муть какая-то! Увы, но другого ничего нет!
Глава XIV
В спортзале наша батарея играет в баскетбол с четвертой батареей. По договоренности, большую часть каждой команды составляют салажата. Капитан нашей команды Савельев — солдат второго года службы. У него большое сильное туловище с короткими руками и ногами. По площадке он носится без устали, подгоняя то одного молодого бойца, то другого:
— У тебя из какого места руки растут? Ты как подаешь мяч?! Я тебе после игры точно голову отверну.
Уж не знаю почему, но больше всех достается мне: я, дескать, и не прикрываю, и не пасую. За всю жизнь мне не было предъявлено столько обвинений, сколько за одну эту игру. И я решаю, что Сема из того типа людей, которых называют «псих-самозавод». Перекинувшись с ребятами парой-тройкой слов, я понимаю, что Савельев надоел всем, и следует играть, минуя его.
Сема поначалу не врубается и продолжает чувствовать себя на площадке главным. А бес на Савельева находит тогда, когда мы, не допуская его к мячу, начинаем вести в счете и когда болельщики своими криками начинают гнать его с площадки…
После игры ко мне подходит еще не остывший ярый болельщик, горбоносый и черноглазый сержант Воронов и, пожимая мне руку, говорит:
— Поздравляю с победой! Больше всего мне понравилось, как вы ненавязчиво и незаметно взяли руководство командой на себя.
Во время ужина я стараюсь не смотреть в сторону Савельева — не хочется портить чувство всесилия, которое переполняет меня после победы и добрых слов Воронова.
Однако перед вечерней проверкой Сема сам подходит ко мне и, облапив, прямо в ухо ядовито шепчет:
— Я тебе, салага, сегодняшний день попомню. Он тебе еще не раз отрыгнется!
На что я, вывернувшись из его объятий, отвечаю:
— Напугал ежа голым задом!
В субботу я отправляюсь в бытовку привести себя в порядок и почистить китель. В клубе должны показать новый фильм «Карнавальная ночь». Зрительный зал клуба большой, и на новые фильмы, как правило, приглашаются деревенские жители. Я рассчитываю познакомиться с какой-нибудь девчонкой. И только я выхожу из бытовки, как появляется совершенно новый для меня Савельев. Его лицо источает радость от встречи со мной:
— Ген, вкусненького хочешь? — говорит он ласково, будто мы с ним самые что ни на есть неразлучные друзья. В армии кормят сытно, но, увы, однообразно. Это и понятно, попробуй угодить тысячной ораве, поэтому я постоянно испытываю желание съесть «что-нибудь этакое». И я принимаю предложение Семы.
Савельев выставляет на стол две банки сгущенного молока, белый хлеб и свежезаваренный чай. Я принимаюсь за угощение, но аппетит мой скоро пропадает. Во время еды Савельев очень низко склоняется к столу и как бы обнюхивает пищу своим длинным костистым носом, свисающим к сильно срезанному подбородку. И тут я замечаю еще, что у Семы несоразмерно вытянутый затылок и удивительно соответствующие его голове мясистые треугольники ушей. В углу его рта — хлебная крошка. О Боже, как он похож на жрущую добычу крысу. Савельев между тем мрачнеет, и я задаю ему вопрос:
— Что-то, Сема, вид у тебя неважнецкий, а?
— А ты разве не знаешь? Письмо я получил и после него ничего не соображаю, — отвечает он.
— Какое письмо? — с сочувствием спрашиваю я.
— Так тошно! Два года меня ждала девчонка, писала. А теперь, когда и ждать-то ерунда, замуж выходит. И обиднее всего, что за друга моего выходит! Ну, сам знаешь, как бывает. Глупостей наделать боюсь! Написала, что любит его по-настоящему.
Проведав о горе Савельева, я вначале испытываю к нему некоторое сострадание. Каждый из нас в армии живет в двух измерениях благодаря письмам с гражданки — здесь и дома! Сколько раз бывало, что мое тело выполняет очередной приказ командира, а душа — на «гражданке», в строках письма. Реальная жизнь и воображаемая связаны, и тяжело, когда какая-то складывается паршиво. Для меня, как, наверное, и для любого другого, самое приятное время — послеобеденное ожидание писем. Почта располагается как раз напротив нашей казармы, и обычно почтальон, закончив сортировку, зовет первыми нас. И я вспоминаю, что последний раз, когда мы, ожидая почту, вели обычный, ничего не значащий треп, пересыпаемый анекдотами, Сема стоял один в стороне, прислонившись спиной к стене казармы. Принесли письма. Больше всех, как обычно, получил Рахматулин — пять! А Савельев не получил ни одного. Об этом я молчу, однако дипломатично интересуюсь:
— Слушай, Сема, а какие глупости ты имеешь в виду?
Савельев взмахивает рукой, как шашкой, и режет: