— Dʼaccordo, — соглашались мы, готовясь признать свое поражение.
Судьба подкатила к бару под видом голландца, художника, живущего в Риме. Его спутницей была англичанка, тоже художница, и в то утро они остановились в Сан-Кассиано по дороге в умбрийское селение Кастельвишардо, где только что купили крестьянский дом.
Когда мы признались Яну, что тоже ищем помещение, он надул мускулистую грудь, проглотил остатки утреннего пива и извлек из бумажника огромную визитку.
— Самуэль Уголино. Мой агент в Орвието. Вам надо его повидать. Знает все. Граф Мональдеши, между прочим. Из благородных, — проговорил он, извлекая свое громадное тело из тесного кресла и протягивая на прощанье руку.
Только теперь решила вставить слово его спутница.
— Но в любом случае не вздумайте поселиться на этой скале, — приказала она, глядя исподлобья, так что очки съехали ей на самый кончик носа. — Кстати, я Кэтрин.
— Марлена, очень приятно, — отозвалась я, слегка заинтригованная ее решительным тоном.
— Если уж у вас зашел разговор об Орвието, выпью-ка я еще пива, — объявил Ян, приглашая Фернандо перебраться вместе с ним за стол на веранде. Фернандо оглянулся на меня и закатил глаза.
— Всего минутку, — пообещала я.
— Бывали в Орвието? — осведомилась Кэтрин.
— Да, конечно. Там красиво, правда?
— Пожалуй, самый красивый из городов на холмах. И в Тоскане, и в Умбрии. Плывет на большой плоской вершине, как заколдованный замок. И не только местоположение идеальное, но и количество населения. Достаточно велик, но достаточно мал. И редкая архитектура: остатки римских построек среди дворцов Средневековья и Ренессанса. Вы знаете, что там была вторая столица этрусков? Да-да! В центральной Италии ему нет равных по находкам доримского периода.
Я не понимала, говорит ли в ней художница или ее вдохновило свидание с мэром. После столь грозного предупреждения я никак не ожидала осанны.
— Мы вычеркнули Орвието из списка, — сообщила я ей. — Снова вписали и снова вычеркнули. Он известен не только красотой, но и запредельными ценами.
— Это верно, и это не единственная беда. Городок замкнутый и претенциозный, un isola infelice — несчастный остров. Мы несколько сезонов назад снимали на лето дом в одной из тамошних сельских коммун, потом сняли тот же дом прошлой зимой, когда искали помещение для покупки. Каждый день ездили в город за покупками и просто прогуляться, и, при всем его очаровании, мне никогда не было там комфортно. Ощущала общее пренебрежение, как Эсфирь. Улыбаются только торговцы. И только тем, кто не жалеет денег. Там полно старых состояний. Слишком много старых состояний, и слишком многие пытаются сделать их еще старше, храня деньги под кроватями пятнадцатого века. Говорю вам, даже на рынке завернутые в меха женщины торгуются, как арабки. Представьте себе, женщина в шубе до пят выпрашивает qualcosa in omaggio — что-нибудь даром, у женщины, дрожащей в свитере своего мужа! И живут они тесными кланами за закрытыми дверями, общаются только в барах или на улицах. Странный народ эти орвиетцы. Я жила в разных частях Италии и могу сказать, что они не похожи ни на кого из итальянцев. Ни на южан, ни на северян. Они даже друг друга не любят. Скорее переступят через умирающего, чем протянут руку помощи. В сущности, Орвието — не что иное, как средневековая торговая контора.
Завершив эту речь громким хлопком газетой трехдневной давности по столу, Кэтрин меня покинула.
Если не считать средневековой архитектуры, Орвието в описании Кэтрин напоминал Санта-Барбару. Меня уже не оглушали пылкие обвинительные речи в адрес Италии. Каждый раз, услышав такую, я задумывалась, почему же он или она остается здесь. Возвращались бы в свой Костуолд или Берлин. Возвращались бы в Нью-Йорк. И как это получается, что человек, поселившийся в чужой стране, высмеивает или презирает ее культуру? Завернутые в меха женщины из рассказа Кэтрин напомнили мне об одной знакомой венецианке. Та тоже одевалась богато.
И над ней тоже насмехались крестьяне, от которых она отходила с горсткой подаренных трав, с одной красивой темнокожей грушей на обед, с двумя длинными тонкими усиками порея на суп. Никто не торговался так неуступчиво, как она. И она же — без всякого шума — платила профессору из Падуи за обучение крестьянских детей игре на скрипке или оплачивала поступление в консерваторию Бенедетто Марчелло. В сущности она искренне любила братство рыночных торговцев, и они любили ее, и каждый выказывал свою любовь так, как принято в этой культуре. Венецианка вела себя так, как от нее ожидали, брала и отдавала согласно этикету венецианского общества. Манеры чужой страны шокируют чужака потому, что он подходит к ним с меркой своей культуры — часто идеализированной — как будто его обычаи должны быть универсальными. Как будто новое общество должно приспосабливаться к нему, а не он к обществу. Остатки взглядов колониальных времен, которые все еще разделяют нас. Разным Кэтрин стоило бы об этом помнить.
— Мы встречаемся с синьором Уголино сегодня в шесть. Ян все устроил. Определенно, от разговора с ним хуже не будет. Верно?
— Что ты знаешь о Санта-Барбаре?
— Только, что она покровительствует морякам. Ты собралась поднять парус?
— Туше!
— Это где-то во Франции?
Очередная мраморная лестница к очередным дверям конторы. Шесть часов, мы в Орвието, и мы поднимаемся по ступеням. Глаза за притемненными авиационными очками, руки приглаживают всклокоченные со сна черные волосы, синие ботинки «Конверс» незашнурованы — Самуэль Уголино открывает дверь. У него есть для нас идеальное помещение. Ни малейших сомнений. Мы рта не успели открыть, а он уже сообщил нам об этом. До обмена сигаретами, до жалоб. Самуэль с порога сказал, что у него есть для нас дом.
Что бы там ни было, он несомненно приободрил нас. Насмешил. «Но расскажите же нам о нем, покажите фото, поэтажный план. Где это, какой величины, какого периода? Сколько стоит? Сдается или продается?» На каждый вопрос он отвечал легким потряхиванием вороной шевелюры. Мы явно слишком нетерпеливы. Сохраняйте спокойствие, и все прояснится. Нетерпение — дело дьявола. Все это было сказано хриплым и сиплым голосом, словно он только что спросонья. Вызвав молодого человека из соседней комнаты, Самуэль вручил ему два ключа на черном шнурке — один из них длинный и заржавленный, как ключ от крепостных ворот — и велел проводить нас на несколько метров от своей конторы к дому 34 по Виа дель Дуомо. Сопровождающего звали Никколо. Его светлые карамельные глаза обрамляли густые, как у пони, ресницы, и он, под тучами подступающей грозы, встал между нами, предложив каждому опереться на его руку. Ропот грома звучал, как глас пророка.
Бакалейная лавка, ювелирная мастерская, магазин «пицца на вынос» и траттория выстроились по дороге к палаццо под номером 34.
— Он называется палаццо Убальдини, — пояснил нам Никколо. — Прежде это был летний дом знатного римского семейства.
Мы с Фернандо хранили молчание. Мы остановились, созерцая уютную вечернюю сцену на Виа дель Дуомо. В двух метрах от палаццо Убальдини стояла маленькая часовня, люди входили и выходили из нее. Двери ее были распахнуты, и на улицу лился запах благовоний, смешиваясь с ароматом эспрессо и вина из крошечного бара рядом с ней. Орвиетцы запасались к ужину, несли мешочки с овощами, коробки выпечки, перевязанные бумажными ленточками. Кое-кто присел на скамейке, чтобы пересказать или выслушать новости дня, другие пристроились к стойке бара, запрокидывая высокие стаканчики «Просекко». Каково будет жить среди этой суеты после нашего тихого убежища на холме? Не просто находиться в одном городе или приехать на день, а жить здесь?
Никколо, быстро отчитывая историю палаццо, открыл большие ветхие двери, и мы вошли во двор. Темный и сырой. Я подняла голову, отсчитав четыре этажа до крыши, до римского свода, открытого небу. Дождь падал кованым серебром, расплескивался по камням. Ветхая, осыпающаяся красота. И все же красота. Никколо втолковывал Фернандо что-то об электрических переключателях и maggazini, а я опробовала лестницы, приспособленные для крепких ног. Добравшись до двери квартиры на piano nobile, я окликнула их через перила балюстрады, уговаривая поторопиться.