Как только ему исполнится двадцать один, он женится, говорил он. И, когда придет время, говорил он, я поселюсь с семьей его отца в Фраскати, буду помогать хлопотать по дому, где живут двадцать два человека. Уго останется в Риме, станет подмастерьем пекаря — настоящим подмастерьем, научится ремеслу, и тогда семья позволит ему жениться и поможет начать дело. Может, купит Уго долю в пекарне или даже лицензию на собственную лавку. Увидим, говорил он. Только в то утро под Рождество, когда Франческо зашел в лавку, чтобы заказать кекс в канун праздника, все эти планы отменились. Франческо увидел меня и решил, что я ему нужна. А я увидела, как он глядит на меня, и решила, что я ему помогу.
Видишь ли, Франческо задумал вендетту. Да, вендетту. Он возьмет в жены девчонку из булочной, и это, конечно, взбесит его семью, убедит всех и каждого, кому есть дело, что это — фиктивный брак, циничная шутка аристократа. Видишь ли, женщина, которую он любил, была для него недоступна. Дочь врагов его отца. Новый вариант истории Монтекки и Капулетти. Отец, узнав о ее склонности к Франческо, предоставил дочери выбор: принести обет Христу или кузену из Болоньи. Так девушка, которую любил Франческо, вышла замуж за болонца, а он решил жениться на булочнице.
Меня ничуть не тревожило, что я была оружием его мести. Я ведь тоже собиралась его использовать. Я не хотела жить в Фраскати в доме с двадцатью двумя родственниками, какими бы они ни были добрыми и любящими. Я не хотела жить той жизнью, какой жила мать: работа, ужин, постель. Мне хотелось шипучего вина в зеленой бутылке, и пармской ветчины, и масла, белого как лилия. А еще больше я хотела помочь тому, кого действительно любила. Я хотела помочь Уго.
О, Уго побелел от ярости. Готов был убить Франческо, и меня тоже. Но я его удержала, прижала его кулаки, а потом и его всего к себе, шестнадцатилетней, и сказала: «Если я выйду за Франческо, я смогу тебе помочь. И твоей семье. Женитьба — не более чем сделка. Она почти не имеет отношения к любви и еще меньше — к обладанию. Ты — моя любовь, и этого ничто не изменит».
Так я вышла замуж за аристократа Франческо. Он был хороший человек и со временем стал мне добрым другом, заключил со мной своего рода договор. Ему нужна была личная жизнь, и мне тоже. Согласно нашим обычаям, свободой мог располагать только он, но он согласился и мне предоставить свободу. Не забывай, мне было шестнадцать. И я была тогда красивой — красивой и бесстрашной, как кошка. Он нанял женщину помогать мне: не только с туалетом и одеждой, но и с comportamento, с манерами держаться. Она была наполовину гувернанткой, наполовину домашним учителем, научила меня читать и писать, говорить по-французски. Читала мне классику, пока я не научилась читать сама. Я выучилась играть на пианино, а когда мне было восемнадцать, Франческо прислонил к большому черному фортепиано с нотами виолу да гамба и пообещал, что если я научусь играть, он отвезет меня в Милан послушать Пабло Казальса. Домоправитель, мажордом, даже садовник и, самое удивительное — мать Франческо направляли меня, вместе старались меня вытянуть. У нас получилась счастливая жизнь с особого рода любовью.
Почти все, что давал мне Франческо — а он давал многое, — я передавала Уго, а тот, в свою очередь, своей семье. Франческо всегда мирился с моей любовью к Уго, всегда притворялся, что не видит, когда я уходила к нему. Под конец жизни Уго Франческо приглашал его подолгу пожить у нас. А когда Уго умер, Франческо плакал вместе со мной. Он сам однажды познал любовь и понимал меня.
Но это не мешало Франческо в первые годы нашей жизни стучаться в мою дверь по вечерам. Я всегда принимала его. Сперва по обязанности, потом из приязни и, думается, из похоти. Я всегда была податлива к похоти.
А когда умер Франческо — упал с лошади, как раз такая смерть, какой он хотел бы, — он все оставил мне, как будто я больше сорока лет была хорошей верной женой. Да в каком-то смысле так и было. Я отписала землю и дома в Риме братьям Уго, их детям и вернулась в Орвието. Купила палаццо в городке и дом в Буон Респиро. Вернулась и осталась здесь, хоть орвиетцы и прозвали меня Ла Маддалена. Некоторые и до сих пор так зовут. О, они здесь, на скале, бывают ужасными людьми. Но это ничего. По правде сказать, когда я сижу вечерами на веранде и думаю о своей жизни, я поднимаю глаза к небесам. Я получала и отдавала, а лучше этого ничего нет. Я сильная, а если плачу, то наедине с собой. Иной раз ты можешь заметить блеск слез в глазах, но они никогда не прольются.
— Все мы созданы одним событием, — говорила мне Тильда. Случайностью, которая определяет все, что будет впредь. Мы носим событие, как костюм. Натягиваем через голову, застегиваем молнию доверху, до подбородка, и живем в нем. Внутри события, будь оно страданием или радостью. А если в нем есть и то и другое, что-то одно всегда берет верх, радость или страдание удерживают нас до конца, давая больше жизни или меньше. Знаю, ты мне скажешь, что в твоей жизни уже было пять событий, или сотня, и ты носишь на себе все — и я тебе поверю. Но я уверена, что одно из них перевешивает все остальные. Я нашла мать мертвой — это событие меня создало. И, потому что оно случилось так рано, оно дало мне свободу. Ничто не могло причинить мне большей боли, и я могла совершать поступки, даже сомнительные, не заботясь о последствиях.
Кроме того, все это уже зажило и запечатано. Почти все мы об этом знаем, и все равно остаемся народом интриганов, кусаем себе ладони, вечно что-то устраиваем, стараясь перекричать море и надрывая голос. Смотри, вот как надо делать жизнь, когда в ней так много пустой боли. Один из способов проводить время. Все зажило, говорю тебе.
Мне всегда легко открывалась правда. Во всяком случае, моя правда. Я никогда особенно не мучилась, раздумывая, что реально и что правда. Мы с Эдгардо за последние десять лет больше говорили о правде и о том, как ее сказать, чем спали. Ему правда совершенно ни к чему. Он говорит: каждый раз, как он пробовал сказать правду, это ни к чему не приводило. А мне с правдой удобно: она оставляет шрамы, но все равно мне с ней легче. В любом случае, правда неповторима, как отпечаток пальца, и, поняв это, я избавила себя от глупых попыток навязывать свою правду другим. Кому бы то ни было. Моя правда — моя. Твоя — твоя. А если редко, как бабочка с желтыми пятнышками, правда двоих оказывается одинаковой, это может оказаться так же опасно, как и прекрасно.
Ты из тех, кто гибнет от избытка, Чу. Я никогда не позволяла себе быть счастливой так, как бываешь ты. Чаще всего счастье меня тревожило, я не забывала, как капризны бывают боги. Когда об этом думаешь, счастье тяготит так же, как боль. Когда думаешь, во что обходится сохранить, скопить радость, оберечь ее от судьбы — миска вишен и постель из роз меняют цвет. Мы гибнем либо в битве против боли, либо в битве за сохранение радости. Мы отгоняем боль той же палкой, которой оберегаем радость. Жизнь — это битва. Подбери себе хорошую палку.
А теперь никого нет. Нет Уго. Нет Франческо. Никто меня не ждет. Никто не поддерживает огонь, не смотрит, не иду ли я по холму. Я могу купить сыр, а могу не покупать. Могу забыть хлеб. Какая разница? Никакой. Я свободна. Даже от моих иллюзий ничего не осталось, я растеряла все по пути — одну там, другую здесь. Раздала, как милостыню на рынке. Да, я свободна.
О НЕДДО
После того раза прошлым летом, когда мы сидели рядом на празднике бобов фавы, я несколько раз видела Неддо с деревянным коромыслом на плечах. На раздвоенных концах висели закрытые железные котелки, обед работавшим в поле сыновьям. Вместе со своим верным спутником — пятнистым спаниелем Луной — Неддо поднимался от каменного дома, где жила вся семья, останавливаясь раз-другой, чтобы набить и раскурить трубку. Он никому другому не доверил бы нести обед своим ребятам.