К телефону долго никто не подходил.
Наконец послышался сонный голос:
— Алло.
— Алло, — сказал Марк, — говорит Этьен.
— О!.. Добрый вечер, господин генеральный секретарь.
— Я уже не генеральный секретарь, — сказал Марк. — Я думал, вы в курсе дела.
— Нет, я не знал. Я ушел из банка очень рано. Но мне очень жаль. Что касается этой истории… Все это, как говорится, не нашего ума дело, высокая политика, в которую меня не посвящают. Мне очень жаль.
— Спасибо, — сказал Марк. — Вот уже четыре часа, как вы не находитесь у меня в подчинении, но я думаю, вы мне все же окажете одну услугу.
— От всей души, господин Этьен. Я окажу ее вам, как другу, если позволите, в знак моего глубокого уважения.
— Вы можете дать мне адрес мадемуазель Ламбер?
— Нет. То есть, я хочу сказать, не сию минуту. У меня здесь нет адресов. Я не держу личные дела дома. Но я вам позвоню, как только…
— Мне нужен этот адрес сейчас.
— Я могу дать вам его завтра. Обещаю вам прийти в банк как можно раньше, с самого утра. Можно вам позвонить в восемь часов?
— Нет.
— В половине восьмого?
— Послушайте, Эмери, — сказал Марк. — Я не обращаюсь к вам по служебному делу, а прошу об одолжении. Оденьтесь, сядьте в машину и поезжайте в банк.
— Нет. Это невозможно.
— Почему?
— Я не могу сейчас выйти. В данный момент… Нет, я не могу.
— А если бы я еще был генеральным секретарем и дал вам такое распоряжение, вы и тогда бы этого не сделали?
— Мне трудно ответить на такой вопрос, господин Этьен. Я действительно не могу выйти. Маме нездоровится. Вы должны понять.
— Я понимаю, — сказал Марк. — До свидания.
— До свидания, господин генеральный секретарь.
Таким образом, ему оставалось только обратиться к Морнану — через это надо было пройти. Он помнил, что после приема, который устроил Драпье, Филипп предложил Кристине Ламбер отвезти ее домой. Он очень увивался вокруг нее, но, по-видимому, без особого успеха. Как бы то ни было, Марк прекрасно помнил, что они ушли вместе.
Итак, ему пришлось обратиться к Морнану; это ему не очень-то улыбалось, но другого выхода не было.
К телефону подошла Мари-Лор. Мари-Лор, какой он ее еще не знал, — надутая и язвительная. Она сразу начала пыжиться:
— Это вы? Ну, знаете! Вы?
Он попросил ее позвать к телефону Филиппа. Она нашла это «возмутительным».
— Вы при всех устраиваете ему сцену в «Ламете» и после этого к нему еще лезете. Вы поносите его на чем свет стоит, а потом к нему же и пристаете! Бог видит, что я не привыкла думать об этих ужасах, но я себя спрашиваю, уж нет ли у вас какого-то комплекса по отношению к нему или чего-нибудь в этом роде.
— Не задавайте себе столько вопросов, — сказал Марк. — Вы слишком красивы и изысканны, чтобы думать об этих ужасах.
— Забавно, иногда вам почти удается быть любезным.
— Боюсь, что да, — сказал Марк. — А теперь, пожалуйста, скажите ему, что его дружище хочет с ним говорить.
— Я думаю, что у него нет ни малейшего желания вас слушать.
— Разумеется, и даже больше того: ему это наверняка будет очень неприятно.
— Алло, — сказал Филипп. — Ты напрасно так думаешь. Я тебя слушаю. Мне безразлично, что ты скажешь, но я тебя слушаю. В чем дело?
— В тот вечер, когда у Драпье был прием, ты провожал домой Кристину Ламбер?
— Да. Ну и что?
— Ты помнишь ее адрес?
— Да. Улица… А почему ты спрашиваешь? Зачем тебе ее адрес?
— Какая улица?
— Я лучше оставлю это при себе. Ведь я ненадежный человек, не так ли? А есть сколько угодно надежных людей, которые с удовольствием дадут тебе справку. Всякий раз, когда ты нуждался во мне, я был к твоим услугам, но теперь — все. С этим покончено. И я даже рад случаю высказать тебе все, что я о тебе думаю. Я хотел сделать это еще в «Ламете». Ты знаешь, что я о тебе думаю? Нет? Хочешь, я тебе скажу?
— Валяй, — сказал Марк.
— Primo, я всегда считал тебя бездарью. Когда ты приехал из своего Немура, я сразу понял, что тебе грош цена. Терпеть не могу бездарных педантов! И все в Политехнической школе поняли, что ты типичная бездарь, жалкий зубрила, вообразивший о себе бог знает что. Правда, в тебе было что-то такое, что прельщало дураков, и еще ты обладал способностью, которую я за тобой всегда знал, тоже, быть может, характерной для бездарности, — вылезать, протискиваться вперед с какой-то наивной убежденностью, что ты имеешь на это право. Я даже думаю (извини меня, я только хочу поставить все точки над «i»), что ты никогда не останавливался перед тем, чтобы погубить товарища. И это-то позволило тебе в течение долгого времени сохранять свои иллюзии. Я думаю, ты понимаешь, на что я намекаю?
— Не совсем, — сказал Марк, — но все равно продолжай.
— Secundo, — сказал Филипп. — Ты совершенно лишен чувства юмора. Ты из тех людей, которые все принимают всерьез. Ты всегда был таким. Когда тебе невероятно повезло и тебя назначили генеральным секретарем, можно было по-разному к этому отнестись. Ты, не задумываясь, повел себя так, что стал смешон в глазах всех, и тебя все невзлюбили. Если бы ты был просто умный и удачливый человек, который сделал блестящую карьеру, против тебя никто ничего не имел бы, но ты сразу стал генеральным секретарем и принял это как должное. В сущности, ты всегда считал, что так оно и должно быть. Когда в первый раз ты появился в обществе, помнится у Мабори, в своем слишком коротком смокинге, все посмеивались над тобой. Мне сейчас напомнила Мари-Лор, что как раз в этот вечер Аньес Мабори и Мартина Дандело прозвали тебя цаплей. Не из-за смокинга — это достаточно простые и достаточно умные люди, чтобы простить человеку слишком короткий смокинг, нет, они дали тебе это прозвище, потому что ты так держался. И уже тогда я подумал, что ты слишком вульгарен и именно поэтому когда-нибудь непременно сорвешься. Даже поверить трудно, до чего важно, как человек воспитывался с детства. Будь ты получше воспитан, ты был бы безупречен. Когда там, на берегу озера, ты говорил все эти прекрасные слова, мне казалось, что ты в самом деле замечательный человек, но что-то мешало мне считать тебя действительно безупречным. Было в тебе что-то такое… ты понимаешь…
— Понимаю.
— А в тот день, когда мы завтракали на авеню Монтень, помнишь…
— Да. Прекрасно помню.
— Стоило посмотреть, как ты чистишь грушу, — я просто умирал со смеху.
— Не задерживайся на этом, переходи сразу к tertio.
— Tertio, — сказал Филипп, — я никогда не считал тебя человеком, на которого можно положиться. В твоей преданности Женеру было нечто чудовищное. Я имею в виду дело Морисса.
— Морисс работал в твоем отделе. Я уволил его на основании твоей докладной записки.
Морисс был одним из троих служащих, чьи лица еще и теперь стояли перед глазами Марка.
— Не помню, что было в моей докладной записке, но что я хорошо помню, так это лицо Морисса в ту минуту, когда он вышел из твоего кабинета. Ты знаешь, что я думаю обо всех этих людях, по мне, пропади они пропадом, но ты обошелся с этим человеком довольно гнусно, разве нет? Это мне открыло глаза, и я начал тебя остерегаться. Я понял, что интересы Женера для тебя превыше всего, и ради них ты способен предать самого верного друга. И я молил бога, чтобы мне никогда не пришлось попасть в зависимость от тебя. Тогда многие стали тебя остерегаться. Если бы ты знал, сколько людей разгадало, что в тебе сидит полицейский! Полицейский-фанатик. Твоим божеством был Женер, но мог бы быть кто угодно. Ты знаешь, почему из бездарных типов, вроде тебя, выходят такие хорошие жандармы? Потому что это в их поганой натуре.
— Это все? — спросил Марк. Он знал, что это все, что quatro не будет. Речи Морнана всегда состояли из трех пунктов, да quatro и не говорится. — Мне кажется, я тоже тебя знаю. Надеюсь, что теперь ты чувствуешь себя совсем хорошо. Надеюсь, что ты вновь обрел уважение к самому себе. За это я тебя и люблю. До свидания, дружище.