Она улыбнулась. («Уж не нашел ли я те слова, которых она ждала? Неужели это так просто?»)
— Он очень чувствителен. Как и его сестра. Она тоже очень хорошая девочка. Я не думаю, что смогу бросить Рея.
— И не надо, — сказал Марк. — Я рад вашему решению.
— Это не решение, — сказала она. — И не думайте, что я поступаю так исключительно из-за детей. Ему я тоже нужна. Так же, как им, если не больше. Это вам покажется странным, но…
— Нет, нет, — сказал он.
(«О, упрямая башка, зачем ты лжешь? Почему ты считаешь себя обязанной лгать мне? Почему мы оба считаем себя обязанными… Лги же до конца! Скажи, что ты его любишь!»)
— Можно мне вам звонить?
— Нет, — сказал он, — не надо. Я наверняка буду очень занят. Я еще толком не знаю, что буду делать. Лучше я сам вам позвоню.
— Когда?
— Скоро.
— Нам не следовало бы терять связь.
— Об этом не может быть и речи, — сказал он. — Я позвоню вам на этих днях, и мы постараемся позавтракать вместе.
— Да. Надо. Я попытаюсь…
— Мы скоро увидимся, — сказал Марк.
Зазвонил телефон на столе у Полетты.
— Подойдите, — сказал Марк.
— Если попросят вас, что мне ответить?
— Меня наверняка не попросят, — сказал Марк.
Он подождал, пока она сняла трубку, потом поискал сигарету, но пачка была пуста. Он с минуту растерянно смотрел на нее. Перед ним пронеслась вся его жизнь. Он мысленно задержался на том времени, когда ради Женера проводил бессонные ночи за письменным столом, подчас отказывая себе в сигарете, чтобы не терять ясности мысли, злоупотребляя курением: он считал, что должен беречь себя как «ценного работника». Теперь, как никогда, он понимал всю смехотворность этого понятия. Его называли «редкой птицей», и это казалось ему достаточным доказательством признания его ценности. Но он был одинок. Он всегда был одинок. Он вошел в этот банк как чужеродное тело в живой организм, он был подобен занозе под кожей, маленькой занозе, которая уже перестала быть деревом и никогда не станет плотью. Что он мысленно видел теперь, так это свое огромное одиночество — изначальное одиночество. Он вышел из кабинета.
— Добрый вечер, господин Этьен, — сказал ему служитель.
— Добрый вечер, Лоран, — сказал Марк, пожимая ему руку.
— До завтра?
— Нет. Я не приду завтра.
— Я знаю, — сказал Лоран.
— Уже?
— Весь банк знает, что состряпали против вас эти сволочи из административного совета.
— Я полагаю, вы не должны в таких выражениях говорить о совете, — сказал Марк.
— Плевать мне на это! Вы знаете, что можете рассчитывать на меня. Если я могу что-нибудь сделать для вас, скажите.
— Хорошо, — сказал Марк. — Дайте мне сигарету.
— Вы мировой парень, — сказал Лоран с грустной улыбкой. — Вы держитесь просто сногсшибательно.
— Лоран, — сказал Марк, — бывают обстоятельства, при которых только и можно держаться сногсшибательно. Поразмыслите над этим. Мне кажется, теперь все склонны находить мое поведение сногсшибательным. Это легче всего. До свидания, как-нибудь на днях увидимся.
— Желаю удачи, — сказал Лоран, крепко пожимая ему руку.
Марк направился к выходу. Он раздумывал, зайти ли ему к Ле Руа, когда тот вышел из своего кабинета с листком бумаги в руке.
— Я шел к тебе, — сказал Ле Руа. — Прочти это.
— Что это такое?
— Мое заявление об уходе.
Это были примерно тридцать строк, набросанных его неразборчивым почерком, еще более неразборчивым, чем обычно.
— Это прекрасное заявление, — сказал Марк. — Ты пишешь именно то, что я ожидал. Мне бы очень хотелось его сохранить, но я слишком боюсь, что его кто-нибудь прочтет.
— Почему? Я написал его не из дружеских чувств к тебе. Пойми меня правильно, Марк, это не жест солидарности или что-нибудь в этом роде. Мною движет возмущение и отвращение. Я действительно хочу его подать.
— Я знаю, — сказал Марк. — Очень жаль.
Он разорвал заявление в клочки и сунул его в карман.
— Я могу написать его сызнова, ты же понимаешь. Я помню каждое слово.
— Да, — сказал Марк. — Но я прошу тебя не делать этого.
— А ты уверен, что никогда не пожалеешь о том, что помешал мне это сделать?
— Никогда. Никогда я об этом не пожалею.
— Прекрасно, Марк. Ты настоящий друг.
— Ты тоже настоящий друг, — сказал Марк, — а я нуждаюсь во всех моих друзьях.
— Ты знаешь, что можешь рассчитывать на меня. Я сделаю все, что ты попросишь.
— Я не это имел в виду, — сказал Марк.
— Я провожу тебя. Можно мне тебя проводить?
— Да, — сказал Марк. — Постараемся выйти с достоинством.
Они спустились по парадной лестнице.
— Я, кажется, говорил тебе о неком Флежье? — спросил Ле Руа. — Это была утка. Никакого Флежье не существует. Они нарочно пустили этот слух, чтобы… Многие зарятся на твое место, но хочешь, я скажу тебе кто…
— Нет.
— Ты был бы очень удивлен.
— Нет, не думаю, — сказал Марк.
На нижней площадке лестницы болтало с десяток служителей, среди которых Марк узнал Шава. («Внимание. Теперь внимание. Пожалуй, это самый трудный момент. Только постарайся быть естественным».) Раздались аплодисменты; двое или трое крикнули: «Да здравствует Этьен!» Марк улыбался. («А ты и не ожидал этого. Ты не ожидал, что они даже будут выкрикивать твое имя».) Люди, сидевшие в холле, обертывались на шум. Марк робко поднял руку, как, ему казалось, он должен был сделать, как сделал бы на его месте каждый, кто видел в кино какого-нибудь деятеля, выходящего из самолета с этим заимствованным и слегка смущенным жестом. («Все это наивно и немножко глупо, — подумал Марк. — В духе папы».)
7
Марк не заметил, как стемнело. Ему помнилось, что в конце заседания совета было еще светло, хотя горела люстра (впрочем, люстра всегда горела, когда шло заседание совета). Теперь была уже ночь. Вспыхнула светящаяся вывеска «Прентан», вырвав из темноты поток машин, мчавшихся вверх по бульвару. Продавец каштанов был на своем обычном месте. Он напевал. Он ждал погожих апрельских дней. Тогда он положит в сарай свой котел и начнет продавать мороженое. Он будет стоять здесь весь год. Но Марку не часто придется его видеть.
Когда Марк воображал, как он будет покидать банк, ему всегда рисовалась одна и та же картина: он проходит через холл и медленно, размеренными шагами, с внушительным видом спускается по ступенькам подъезда, преисполненный чувства собственного достоинства. И все действительно так и произошло, только была ночь. Вам всегда почему-то казалось, что это будет днем. Конечно, это ребячество, совершенное ребячество, но вы представляли себе чуть ли не все подробности. Особенно в последние дни. Особенно после поездки в Немур. Вы бы не поверили, что это приобретет для вас такое значение, но не раз ловили себя на мысли о том, что это произойдет так-то и так-то.
Вы могли бы поставить машину во дворе, но вы оставили ее на улице Пепиньер. Для того, чтобы вам пришлось пройти через холл. Для того, чтобы вы, или, вернее сказать, та часть вашего я, которая не посвящена во все это, нашла естественным, что вы прошли через холл. В сущности, вы еще очень привязаны к этому банку. Вы искренне, глубоко любите его. Вам кажется важным, чтобы завтра о вас хорошо говорили. На этот раз против обыкновения вы очень заботитесь о том, чтобы производить на людей выгодное впечатление. И, пожалуй, это хорошо, это правильно. «Я тебя понимаю», — сказала бы Дениза, если бы у вас хватило мужества объяснить ей это. И вы тоже себя прекрасно понимаете. Но вы еще слишком полны чувства собственного достоинства и слишком хотите показать это хотя бы самому себе, ибо это все, что у вас остается. Вы еще не можете трезво судить о себе.
Разве только в одном вопросе. Ибо одна вещь, понятно, вызывает у вас чувство неловкости. Это аплодисменты. Вам кажется, что вы их не совсем заслуживаете. Вы даже не считаете, что они предназначались вам, хотя и слышали, как кричали ваше имя. Вы сочли своим долгом ответить, но, делая этот нелепый жест рукой, вы думали: «Они выступают не за меня, а против Драпье». И у вас даже мелькнула мысль: «Вожаки (ибо это в вас сидит. Вы всегда воздерживались от употребления подобных слов. Вы слишком хорошо воспитаны. Интеллигентный человек с хорошим вкусом умеет воздерживаться от известного рода выражений. Вы даже охотно разоблачили бы этот миф о злокозненных вожаках, созданный тупыми буржуа, но при всем том вы вели себя всегда так, как будто не может не быть вожаков. В каждом осложнении вы искали руку вожаков, и разве вы можете, не кривя душой, сказать, что не подозревали Шава с того дня, когда он хотел вам помочь?), вожаки, — мелькнула у вас мысль, — знают, кто такой Драпье. Это старый-престарый прием в политике: они рады всякому предлогу для демонстраций».