— Вы и так это неплохо подали.
— Ну, хватит! — воскликнул Брюннер. — Мне надоела ваша враждебность. Сам говори с ним, Аль!
— Марк, — произнес Женер подчеркнуто спокойным тоном, — в свете всего сказанного мне представляется, что вам было бы лучше не присутствовать на вечернем заседании совета.
— Понятно, — сказал Марк. — Только незачем было это так обставлять. Я знал, что этим кончится, но…
— Могут быть два варианта…
— …но мне представляется, что я, напротив, должен присутствовать на заседании.
— …два варианта, мой мальчик. Мадемуазель Ламбер либо станет отрицать ваши слова, и тогда ваше присутствие не даст вам никакого преимущества, либо она изобличит Драпье, и тогда…
— И тогда вытащат историю с Морелем. Я знаю, — сказал Марк.
— Брюннер пойдет на заседание, мы же — Бетти, вы и я — спокойно останемся здесь. А там будет видно.
— Нет, — ответил Марк.
— Подумайте, — сказал Женер. — У нас еще много времени. Подумайте еще.
Воцарилось долгое молчание.
— Господин Брюннер, — сказал Марк, — мне хотелось бы знать, когда вы виделись с Ансело? Это не могло быть после заседания. Ведь из банка вы приехали прямо сюда, не правда ли?
— Да.
— Значит, это было до заседания. Значит, когда вы задавали мне этот вопрос, вы прекрасно знали, как обстоит дело. Вы пошли к Ансело и сказали: «Я заплачу, сколько надо, но вы должны во что бы то ни стало повторить мне все эти гадости про Этьена».
— Я в отчаянии, что вам это представляется в таком свете! — воскликнул Брюннер.
— Ну, все, — сказал Марк. — Я думаю, господину Женеру ясно, с чьей стороны отсутствует доверие?
— Аль в курсе дела, ему не в чем меня упрекнуть.
— Я в этом не сомневаюсь, — сказал Марк. — Я полагаю даже, что он поблагодарил вас за вашу предусмотрительность. А может быть, он сам попросил вас это сделать?
— Прошу вас, Марк…
— Предупреждаю вас, — заявил Брюннер, — что мы, Аль и я, не привыкли выслушивать нотации. Если вы не понимаете, что мы действовали в ваших же интересах, значит вы законченный болван. Да, я узнал про вас это, а заодно и немало других вещей, которые вам вряд ли будет приятно услышать на заседании совета.
— Что, например?
— Ваш отец работал в страховом обществе «Секанез», не правда ли?
— Да, ну и что?
— Быть может, вы помните, что в 1934 году — о, это очень, очень старая история — его обвинили в растрате некоторой суммы?
— Четырнадцати тысяч четырехсот двадцати восьми франков, — сказал Марк, — я это прекрасно помню. Но я должен вас предупредить, что это было ложное обвинение.
— Я знаю. Вероятно, это было ложное обвинение. Однако это дело никогда не было вполне ясным.
— Оно всегда было вполне ясным! — воскликнул Марк.
— Подумайте вот о чем, Этьен: кажется, с тех пор прошло двадцать два года. Спустя двадцать два года очень трудно доказать, что дело такого рода было вполне ясным. Я полагаю, что вы очень любили своего отца и готовы защищать его память. Но вы никому не помешаете утверждать, что его считали мошенником в течение…
— В течение восьмидесяти семи дней, — уточнил Марк. — Только восьмидесяти семи дней. Затем перед ним извинились. Разве Ансело вам этого не сказал? Он не сказал вам, что отцу вернули должность, с которой его прогнали.
— Нет, — сказал Брюннер, — что-то не припоминаю. Впрочем, если хотите знать мое мнение, это особого значения не имеет.
Марк встал. У него слегка кружилась голова. Брюннер смотрел на него в упор, да и Женер тоже не сводил с него глаз, ставших вдруг какими-то невыразительными и пустыми. Серый мартовский свет, проникая сквозь высокие окна, едва освещал комнату. Марк на мгновение вспомнил фотографию, на которой они были сняты втроем — Брюннер, Женер и он. Он — в центре. Они стояли, взявшись под руки, на одной из аллей парка Монсо.
— Я тоже могу поделиться с вами своим мнением, — сказал Марк, — я могу вам высказать свое мнение о вас, если вам угодно.
— В этом нет необходимости, — с улыбкой ответил Брюннер.
— Замолчите! — сказал Женер. — Я потрясен! Я не думал, что это будет так…
— Да, да, — перебил его Марк.
— Вы понимаете… — продолжал Женер.
— Понимаю, — сказал Марк. — Что бы со мной ни случилось в дальнейшем, ничего более гнусного я уже не переживу. Я не знаю, всерьез ли вы рассчитывали таким способом убедить меня не пойти на заседание. Но, во всяком случае, вы избавили меня от неожиданностей. Мы провели прекрасный вечер в кругу семьи. Благодарю вас.
Господин Этьен сам руководил занятиями Марка. Ни один отец в мире не желал так страстно устроить судьбу своего сына.
Когда Марк в первый раз пошел в коллеж, отец провожал его до самых дверей. Держась за руки, они прошли через весь Немур. Было чудесное октябрьское утро, и Марк до сих пор помнил все, что они видели по дороге: продавца газет, повозку молочника, возвращавшиеся с Лазурного берега в Париж шикарные автомобили, которым приходилось тормозить на повороте перед мостом. «Смотри хорошенько и запоминай», — повторял Марку отец, хотя понимал, что мог бы и не говорить этого. Есть дни, когда каждая мелочь врезается в память. «Пожалуй, ни у одного человека за всю жизнь не наберется и десяти знаменательных дней, но этот день ты никогда не сможешь забыть, и накажи меня бог, если ты потом не будешь вспоминать о нем, как о твоем самом счастливом дне». Они прошли через мост. «И ты не должен разочаровывать меня. Ведь я люблю тебя больше всего на свете». Они подошли к перекрестку, от которого коллеж был уже в двух шагах. «И еще вот что, Марко. Ты первый в нашей семье будешь изучать латынь. Ты поступаешь не в обычную школу. Если бы это была обычная школа, не о чем было бы и говорить…»
Марк уже не помнил, когда отец сказал, что вместе с ним засядет за латынь, но вначале ему это показалось прекрасной идеей. Господин Этьен стал раньше возвращаться из конторы. «Что мы сегодня прошли?» — спрашивал он с довольным видом, потирая руки. «Ну-ка, ну-ка, посмотрим». Он даже лез из кожи вон, чтобы не отстать от сына. Марку приходилось ему все объяснять с азов. Это было трогательно и немножко глупо. Отец очень огорчался, что он такой тугодум. Сколько часов провели они вместе в отведенной для занятий комнате на первом этаже флигеля, где не было ничего, кроме дубового стола, грамматики Жоржена, пузырька с чернилами «Паркер» и настольного календаря на мраморной подставке! Марк не мог подумать об этом, чтобы на него вновь не нахлынула нежность, смешанная с досадой и жалостью.
Но именно там, в этой пустой комнате, Марк познал возмущение, гнетущее чувство несправедливости и враждебности мира, мучительные подозрения и страх, особенно страх, — все то, что он так старался забыть и что он, наверное, так никогда и не забудет. Мельчайшие подробности «истории с деньгами» остались связаны в его памяти с календарем на мраморной подставке и пузырьком с чернилами «Паркер», на которые он смотрел, слушая отца, как будто пережитая ими драма от начала до конца развертывалась в стенах этой комнаты. Это там однажды вечером отец сказал Марку: «Сегодня мне не до латыни. Меня обвиняют в растрате четырнадцати тысяч четырехсот двадцати восьми франков, а у меня даже нет таких денег. Мне негде взять четырнадцать тысяч четыреста двадцать восемь франков, чтобы возместить недостающую сумму и исправить таким образом мою «ошибку», как они это называют, что я мог бы сделать, если бы действительно их украл!» — «Предположим, ты достал бы эти деньги, — сказал Марк. — Ты бы их вернул?» — «Нет. Конечно, нет».
«Потому что, — объяснил он (но уже позже, недели через три после второго вызова к следователю), — я всегда считал, что нужно бороться против малейшей несправедливости. Но я ошибался. Теперь я вижу, до какой степени я ошибался».
И в этой самой комнате однажды, поздно вечером, Марк застал отца в страшной и неестественной позе: он полулежал на стуле, запрокинув голову, с открытым ртом, бледный и недвижимый, как мертвец. Марк бросился к нему и стал трясти его, пока он не очнулся от этого жуткого сна, пока в его глазах не промелькнул безмолвный ответ: «Нет, нет! Не бойся, я этого не сделал и никогда не сделаю».