— Сима, — умолял он, — прости же меня. Я сейчас прекращу все это. Скажи одно слово.
Она отрицательно покачала головой.
— Подите, господа, в приемную, и там переговорите между собой, — сказал сухой старик с голубыми глазами.
— Нам не о чем переговаривать, — вызывающе ответил Иван Андреевич, страдая за Серафиму. — Я заявляю, что все это жестоко и бесцельно.
— Да, самое лучшее, вам пойти и посидеть немного в приемной, — сказал мягко и о. Васильковский. — Вы оглядитесь, одумаетесь. А мы немного повременим.
Он сочувственно и тревожно смотрел на Ивана Андреевича.
— Нет, надо кончать, — сказала Серафима.
Беспомощно хватаясь пальцами за горло и перебирая ими возле ворота, она все силилась глубоко вздохнуть.
Иван Андреевич следил за мучительными движениями ее лица, и его ужасало, что это именно он, он сам, по собственному желанию, подверг ее унижению этой гнусной пытки. Это он привел ее сюда, ту, которую когда-то нежно любил, с которою мечтал быть счастливым, привел для того, чтобы она услыхала грубые слова и подлые подробности. Это было кому-то нужно, только не ему и не ей. Зачем? Как дико, как бессмысленно, как нелепо, жестоко! Хотелось обратиться к этим судьям в наперсных крестах и муаровых рясах и закричать им в лицо:
— Я знаю: вам доставляет наслаждение копаться в интимностях! Будьте вы прокляты!
Но на него глядели смущенные, угрюмые человеческие лица, а у о. Васильковского и маленького, полного батюшки было неподдельное страдание в глазах.
Сухой старик глядел на него так, точно его осуждал и презирал.
И вдруг Ивану Андреевичу стало почему-то ясно, что ведь это же сам он один и есть, кому это так нужно: не Серафиме и не им, а только ему.
И это было так ему сейчас до ужаса ясно, что он искренно удивился, как не понимал этого до сих пор. Он готов был всегда обвинять всех, кроме себя, и еще недавно жаловался вслух на грязь и насилие над душою современного бракоразводного закона. А между тем, это было только как раз то, чего ему должно было сейчас хотеть, если он на самом деле хотел навсегда разорвать с Серафимой. А зачем, как не за этим, он сюда пришел?
Именно это он читал сейчас в ее лице и слышал в ее истерическом крике в то время, как ловил ее руки, чтобы заставить ее успокоиться.
— Я не пойду никуда, — повторила она опять. — Не правда ли, уже скоро конец? Да?
Но теперь Ивану Андреевичу казалось, что он знает, что надо делать.
— Подите, подите в приемную, — сказал уже нетерпеливо о. Васильковский, видя, что он странно не двигается с места.
— В этом, кажется, не встретится надобности, — сказал Иван Андреевич, чувствуя как к нему в полной мере возвращаются его былые твердость и самообладание.
Он должен был пройти долгий путь душевного затмения, колебаний и сомнений, чтобы вдруг в этот последний момент почувствовать истину. Так было с ним, когда он взобрался в Крыму на вершину Ай-Петри, и перед ним совершенно неожиданно развернулось море и резко очерченная панорама всего южного побережья Крыма.
— Да, в этом теперь не встречается надобности, — повторил он, повернувшись лицом к ареопагу и крепко поддерживая Серафиму под руку. — Я заявляю, что все написанное в так называемом «частном акте» есть ложь.
Члены ареопага переглянулись, некоторые с улыбкой, другие, напротив, только усилили внимание.
— Чем вы можете подтвердить ваше заявление? — спросил сухой старик с голубыми глазами.
— Я полагаю, что вы, быть может, сейчас делаете это ваше заявление под влиянием чисто-побочных соображений, в состоянии весьма понятного возбуждения нервов, — сказал о. Васильковский тревожно-страдальческим тоном. — Мы, конечно, обязаны выслушать ваши показания и принять к сведению делаемые вами заявления, но я считаю своим долгом указать вам на последствия оного. Свидетели со стороны вашей жены, во всяком случае, подлежат строгой уголовной ответственности. Поэтому, всякое легкомысленное утверждение ваше, делаемое, к тому же, в столь возбужденном состоянии… Самое лучшее, повторяю, пройдите в приемную и переговорите с вашею женою.
Он говорил еще долго, но Иван Андреевич его уже не слушал. Он понимал только одно: что схвачен цепкою силою вещей, и уже не имеет права и возможности отступить. Ему не хотелось верить этому, и он, не двигаясь с места, упрямо искал хоть какого-нибудь выхода.
— Выйдем же, — неприязненно сказала Серафима. — Мне плохо.
Он малодушно обрадовался отсрочке и пошел за нею. Вслед за собою он услышал часть последней фразы о. Васильковского, сказанной торопливо и вскользь. Он даже плохо уяснил отношение ее к целому, но его поразили слова:
— …или, если бы этого прекращения пожелала сама супруга ваша.
Да, ведь вот же выход!
Он догнал Серафиму в приемной, но она, не останавливаясь, пробежала в переднюю и, с силою толкнув наружную дверь, вышла на площадку лестницы. Здесь она обернулась к нему с горящими и странно полными ненависти и раздражения глазами.
— Что это за комедия? Отвечай!
Губы ее мелко дрожали и заплаканные глаза презрительно сузились.
— Я вовсе не нуждаюсь в этом твоем запоздалом рыцарстве. Мне оно гадко, как всякая глупая сентиментальность. Я прошу, меня, наконец, отпустить отсюда. Я не намерена приходить сюда второй раз, и вовсе не желаю, чтобы меня таскали еще к суду вместе с подговоренными тобою свидетелями. Я сделала для тебя все, что могла, и даже, может быть, больше…
Она проглотила слезы.
— Прошу меня отпустить. Теперь пойдем обратно.
Она жадно вдохнула зловонный воздух лестницы.
— Есть еще выход, — сказал Иван Андреевич. — Ты можешь, заявив на суде, что прощаешь меня, возбудить ходатайство о прекращении дела. Это сказал о. Васильковский.
Серафима удивленно посмотрела на него, потом из ее груди вырвался едкий, истерический хохот:
— Еще недоставало этого. Пойдем.
— Сима!
Он хотел взять ее за руку. Она отстранилась, продолжая неудержимо хохотать. Хохот перешел в слезы и долгие, спазматические рыдания.
Она всхлипывала, прижавшись к грязной, известковой стене, которая испачкала ей белым плечо.
— Сима, ты, конечно, можешь там, в душе, меня не прощать. Твое заявление о прощении будет чисто словесным.
Она утихла, точно слушая его.
— Не подумай, что я принял это свое решение легкомысленно. Я просто понял, что этого больше не могу. Это — гадость. Конечно, я должен был это понять немного раньше. Но что же сделать, если я такой… если у меня нет достаточно… воображения что ли?
Он с жалостью и болью смотрел в ее похудевшее, осунувшееся лицо с чуть-чуть выпиравшими выступами скул. Точь-в-точь такое у нее было оно, когда она встала в первый раз после родов.
— Я не знаю, что бы я дал, — продолжал он, — чтобы загладить прошедшее.
Голос его прервался.
— Я уже мечтаю, Сима, о счастии. Я хочу только залечить хоть отчасти причиненные тебе раны. Все это вздор: нам с тобою нельзя, невозможно порвать. У меня с глаз, знаешь, точно пелена упала. Если бы я еще тебя не любил… и не только раньше, но и теперь… Ведь, я же тебя, Сима, люблю… может быть, еще в тысячу раз сильнее и глубже, чем раньше. Если бы ты могла меня понять!
Она враждебно пожала плечами.
— К сожалению, это непонятно для меня. Ведь ты же теперь живешь с другой женщиною… с тою. Мне все это сейчас так гадко, отвратительно и странно слышать с твоей стороны. Порою мне кажется, что ты сошел с ума.
— Нет, нет, Сима. Поверь, что я сейчас чувствую себя здоровее умственно, чем когда-либо. Я просто понял многое. Я понял, что это противоестественно, чудовищно, если бы я разорвал с тобою. Этого нельзя…
Он усмехнулся.
— Да этого я и фактически не в состоянии был бы сделать.
— Но ты уже разорвал со мною. Довольно об этом. Пойдем.
— Сима, так ты не хочешь меня понять?
— Ты должен теперь жениться на… той. Оставим все прочее, это — сантименты.
Она смотрела на него с грубою, решительною откровенностью.