И это было даже смешно. Я не узнала твоей всегдашней искренности. Мне просто показалось, что ты был болен, или растерян, или с тобой стряслось еще что-то третье нехорошее и пока не вполне понятное для меня.
Впрочем, может быть, я заблуждаюсь насчет людей и того, что может и чего не может их сердце, в частности, твое, такое чистое, ясное и всегда мне понятное сердце? Может быть, я просто слепа?
Но тогда пусть все будет так, как будет. И, вообще, пусть все будет так, как бывает. Я чувствую себя сейчас стоящей вне жизни, и мне только хочется наблюдать. Сказки и иллюзии молодости кончены. Жизнь поворачивается ко мне своею оборотною стороною медали.
И мне даже, пожалуй, не столько страшно, сколько меня охватывает одна безумная жалость к людям, которые могут быть настолько ослеплены жаждою счастья.
Бедный Ваня! Я бы хотела, чтобы мой голос дошел до твоей страдающей души.
Преданная тебе Серафима».
Иван Андреевич прочитал, и фигура жены, порывистая, с тревожным взглядом вечно куда-то стремящихся глаз, встала перед ним.
Это беспощадно-правдивая к себе и другим, тонко-проницательная, нервно-чуткая женщина не знала ни сделок с совестью, ни лжи. Он ушел от нее потому, что она измучила его своим вечным, неопределенным стремлением, но в то же время чувствовал, что там, с нею, осталась его живая совесть.
И ему было мучительно-радостно сознавать, что она по-прежнему его угадывает, прощает и ценит, и страдает за него.
Такою маленькою, неизмеримо и элементарно-грубою казалась сейчас в сравнении с нею Лида.
И, чувствуя всю глубину своего собственного падения, превозмогая закипавшие горько-мучительные слезы, он поднес к губам синий клочок бумаги, потом прижал его ко лбу и судорожно зарыдал.
— Прости, моя чистая, дорогая, хорошая, прости!
Вечером он написал ей письмо, извещая о полном разрыве с Лидой.
Ему хотелось сделать ей приписку.
— Приезжай!
Но он не посмел.
Когда, немного погодя, к нему зашел Боржевский, он заявил ему о решительном прекращении дела о разводе.
— Дело ваше, а не мое, — процедил Боржевский и подал заготовленную выписку расходов. — Подаю потому, что дверь у вас в номере не была заперта. Я полагал в этом ваше согласие. Согласитесь, ведь, в таких случаях люди запираются на ключ.
Он дерзко усмехнулся. Ивану Андреевичу хотелось его вышвырнуть за дверь.
Получив деньги, Боржевский подмигнул одним глазом.
— Во всяком случае, документ будет у меня храниться.
Уже совсем уходя, он вдруг повернулся к дверям и сказал:
— А эта… как ее? Тонька… притащилась от вас только днем, вся ободранная, раздетая, без шубы… Неизвестно, где пропадала… Стала буйствовать. Уж и лупили ее, как собаку. Не будут нам благодарны.
Он сделал зверское лицо.
— Ну, да поделом ей. Теперь сидит в холодном чулане и кулаками в доску бьет. Осатанела. Вот ведь стерва какая!
Иван Андреевич слушал его в ужасе.
XXV
— Барин, вас спрашивает мужчина, — доложила Дарья.
В передней стоял Петр Васильевич.
«Парламентер», — с чувством брезгливой неприязни подумал Иван Андреевич.
Но Петр Васильевич был какой-то особенный. Он жалобно улыбался, торопливо кланяясь и озабоченно ища, куда поставить палку и положить шапку.
Иван Андреевич уловил странный носовой звук и понял, что он всхлипнул. Посмотрев на Ивана Андреевича долго и в упор слезящимся взглядом, он сказал:
— Погубили. Что уж.
И махнул рукой.
Минуту спустя они ехали уже на извозчике.
— Есть надежда? — спрашивал Иван Андреевич.
Но тот ответил не на вопрос:
— Делайте, что хотите. Мы, видно, устарели.
Он имел вид совершенно опустившегося человека. От него разило водкой.
— Вы не обращайте на меня внимания. Я пьян. Бывало, две рюмки выдаст, а остальное под замок. Ключи оставила на столике. Взял и… распорядился.
Помолчав, он продолжал:
— Ведь какая силища воли! Прямо, железная. Скажет, как отрежет. И как я не догадался, старый болван? Разве она могла так просто? Уж она, коли полюбит, то полюбит. Двух дорог не знала. Все на карту. И уж к своей цели идет прямо.
Он развел руками.
— Думал переживет, — характер, бирмингамская сталь.
Он всю дорогу бормотал и разводил руками.
В квартире пахло эфиром и кофе. Когда они вошли в спаленку Лиды, у изголовья кровати тихо встала со стула сиделка с красным крестом на груди.
Лида лежала вытянувшись, бледная и неподвижная.
Петр Васильевич поднял ей веко одного глаза.
— Детка! — всхлипнул он. — Ничего не чувствует. Сейчас придет опять доктор делать подкожные впрыскивания.
Лида слабо простонала. Иван Андреевич не выдержал и вышел.
— А? Видели? — говорил Петр Васильевич. — Я вас спрошу: что мы, мы (он стукнул себя кулаком по манишке) наделали? Гони природу в дверь, она войдет в окно. Выдумали какие-то законные браки, уголовные процессы. Вот вам… единственный процесс жизни… и смерти.
Он опять всхлипнул и, подойдя к буфету, налил себе большую рюмку водки.
— Не надо, — сказал Иван Андреевич.
— Вы не приказываете? Не надо. Не буду. Теперь уже некому мне приказывать. Бывало: «Папка, назад! Что это за безобразие?»
Он обнял Ивана Андреевича и судорожно плакал.
— Спасите ее, мой дорогой. Ведь вы же видите: она ваша. Чего уж там? Берите, мой дорогой. Только спасите.
В сумерки приехал доктор. Началась мучительная манипуляция.
Иван Андреевич следил за бесчувственным, неподвижным телом Лиды, стремясь прочитать в ее лице признаки оживления.
В перерыве доктор ему сказал:
— Ведь она все слышит. Мне думается, вам лучше пока не показываться. Ваша роль будет позднее.
— А есть надежда, доктор?
— Слезы… Прорвите источник слез. Дайте почувствовать страдание. Смерть — успокоение. Подлая, в сущности, штука жизнь. Вам лучше уехать. Ваше присутствие может только сейчас ее угнетать. Ну, всего лучшего.
Он ласково выпроводил Ивана Андреевича из комнаты.
Иван Андреевич долго сидел в темном углу. Теперь ему казалось, что он знает, что нужно делать.
— Она выздоровеет! — сказал он с отчаянною решимостью вслух и сжал кулаки. — Я сделаю все.
И тотчас же родилось стремительное желание поехать к Боржевскому, чтобы дать решительный ход делу о разводе.
Это был теперь его долг перед Лидой. Серафима? Но Боже мой, она должна принять, простить, впрочем, сейчас он боялся думать о ней.
— Теперь нет уже выбора, колебаний… Только бы…
Он боялся выразить словами это «только бы».
— Нет, она будет жива! — решил он вслух. — Будет, будет!
И невольно улыбнулся себе сквозь слезы. Его уверенность была наивна, но он знал, что это так, непременно будет так.
XXVI
— О, какое отчаяние! Скажите, доктор, я буду жить? — спросила Лида.
Когда она впервые очувствовалась и узнала доктора Виноградова, того самого, который дал ей рецепт морфия, ее это даже не поразило. Как будто это так и должно было быть. Но после того, как она увидела Ивана и у нее родилась эта глупая, ненасытимая жажда жизни, ей вдруг стало его стыдно, и она долго не решалась задать ему этот вопрос.
Он ничего ей не ответил, продолжая нахмуренно выслушивать сердце.
Сегодня ей надолго развязали руки, но тело уже не чесалось так мучительно, и во всех членах была неприятная тупая вялость. Правая рука не слушалась вовсе, то же и левая нога. Лида боялась ими пошевелить. Ей казалось, что это ее еще держит в своих кошачьих лапах смерть.
— Доктор, вы не хотите мне отвечать. Это невежливо.
— А как сегодня правая рука? — спросил он недовольно.
Ей было страшно сказать ему правду, и она солгала:
— Легче.
Он взял парализованную руку за кисть и поднял. Она упала, как плеть. Он саркастически усмехнулся. Лида заплакала.
— Доктор, я умру? Правда? Скажите мне правду.
— Мы еще поживем, — ответил он, глядя в потолок и точно что-то серьезно соображая, — лет сорок-пятьдесят. С вас достаточно?