— Ты что-нибудь забыл?
Он ответил не сразу, глядя в сторону:
— Я так мало бываю дома. Может быть, тебе тоскливо одной?
— Нет, Джозайя. Я привыкла к одиночеству.
— Да, верно. — Он опять помолчал. — А ты не хочешь... Тебя иногда могла бы навещать меньшая дочка доктора Дженкинса. Она славная, спокойная девочка, а ты всегда так любила детей...
Слова замерли у него на губах: жена отшатнулась, протянула руки, словно защищаясь, в ее расширенных глазах был ужас.
— Нет, нет, Джозайя! Не приводи сюда детей! Лицо викария окаменело.
— Сара, что ты хочешь сказать?
Минуту они молча смотрели друг на друга. У викария было больше твердости. Жена опустила глаза, старческие руки теребили юбку.
— Я... силы у меня уже не прежние... а от детей столько шуму...
Викарий и бровью не повел.
— Как тебе угодно, — сказал они вышел.
Она видела в окно, как он шел по лужайке — черное, мрачное пятно, режущее глаз в этот солнечный день; прямой, седовласый, священнослужитель с головы до пят, ни годы, ни позор так его и не согнули. Миссис Реймонд подсела к своему опрятному рабочему столику и принялась штопать ему носки.
Пробили церковные часы; подняв глаза, миссис Реймонд увидела, как распахнулись двери школы, и из них, смеясь, болтая, размахивая школьными сумками, гурьбой выбежали девочки. Она отложила работу.
— Что-то глаза у меня стали сдавать, — сказала она вслух, как будто в пустой комнате ее мог слышать кто-то, перед кем, как всегда, надо притворяться и соблюдать приличия. — От шитья побаливают. — И торопливо провела по глазам рукой.
Потом она встала, бережно, чтобы не помять, отодвинула белоснежную накрахмаленную занавеску и выглянула из окна. Дети бежали по лужайке; некоторые пробегали мимо, не взглянув на нее; другие, подняв голову, окидывали ее, старую, жалкую, одиноко стоявшую у окна, тем взглядом, каким она когда-то смотрела на Меченую.
Она съежилась, как съеживалась Меченая, когда кто-нибудь проходил по двору, и снова задернула занавеску. Но между сборчатым краем занавески и ставнем оставалась щель, и миссис Реймонд продолжала украдкой смотреть на детей. Все это были чужие дети, с холодными, неласковыми глазами; но у иных были нежные атласные щеки, кое-где обрызганные веснушками; и все они были проворные, быстроногие, и все голоса звенели смехом, а у одной девочки (но когда она проходила мимо, миссис Реймонд отвернулась) были густые золотисто-каштановые кудри, которые искрятся на солнце, когда какая-то другая женщина расчесывает их, и отводит со лба, и перевязывает лентой.
***
Джонни опасно болен. Дифтерия. Плачет, зовет тебя.
Снова и снова Джек повторял про себя эти слова. Их выстукивали колеса поезда; в дребезжанье оконных стекол, в дыхании спящих соседей по вагону, в тяжких ударах чего-то, что больно стучало то ли в груди у него, то ли в мозгу, зачем-то опять и опять повторялись эти слова. Иногда этот неотступный припев на мгновение обрывался, и тогда Джек слышал другие слова, еле различимые из-за тех, первых, но не смолкавшие ни на миг:
Опоздаешь, опоздаешь, опоздаешь...
Среди окутанных сумраком полей промелькнуло в окне вагона неясное пятно — несколько прокопченных улиц, — это, конечно, Сент-Олбэнс. Теперь уже скоро. Но целая вечность прошла с тех пор, как за завтраком в Эдинбурге его застигла телеграмма Молли и он кинулся на вокзал, торопясь к первому поезду на Лондон. С тех пор могло случиться все что угодно. И зачем только он поехал на этот конгресс, зачем!
Джек поднял шторку и выглянул. Уже смеркалось, но зимой темнеет так рано... Кое-где на равнине чуть поблескивали островки снега.
До этого дня Джек и сам не понимал, что значит для него Джонни. В сущности, у него никогда не оставалось времени задуматься о своих привязанностях, он всегда был слишком занят: тут и больница, и микроскоп, и студенты, которых он брался готовить к экзаменам, чтоб свести концы с концами. Когда надо прокормить три рта и еще отложить хоть что-нибудь на ученье Джонни, не приходится брезговать случаем заработать несколько фунтов лишних. А если и выдавалось свободное время, Джек валился с ног от усталости, либо тревожился за своих больных, либо мчался в скором поезде через всю Европу на отчаянный призыв Тео...
Бедный Тео! Постоянные его трагедии с герцогинями и графинями почему-то всегда разыгрывались в самое неподходящее время, и всякий раз он так бурно их переживал. Всего лишь год назад он вместе с молоденькой и хорошенькой непонятой женой некоего лысого посланника пытался покончить с собой, закрыв раньше времени каминную трубу. Его прощальная телеграмма застала Джека в постели, больного инфлюэнцей, но он кое-как поднялся и все-таки поспел на почтовый поезд до Брюсселя. (Природа была очень любезна, когда наградила его лошадиной выносливостью.) Он приехал как раз вовремя: успел распахнуть окна, не пустил на порог репортеров, поддержал обоих взрослых младенцев сначала лекарствами, а затем и утешениями и отеческими советами. А теперь они оба, наверно, и думать забыли друг о друге.
Опоздаешь. Опоздаешь...
Не жестоко ли, что это именно дифтерия — та самая болезнь, на которую за последние три года он положил столько сил и трудов, которую втайне надеялся одолеть. Он уже почти уверен, что напал на верный след и до открытия совсем недалеко; но какой толк в открытиях, если они не спасут ребенка, который тебе всего дороже. Какой толк в том, что дается слишком поздно?
Джек снова опустил шторку и, закрыв глаза, откинулся в своем углу. Он еще из Эдинбурга выехал усталый, а сейчас в голове точно паровой молот стучал. Надо хоть несколько минут посидеть спокойно и не вслушиваться в назойливый стук колес.
Опять лестница... дядя толкнул дверь, она заскрипела... каморка под крышей, скошенный потолок... две балки... Джек вздрогнул и открыл глаза. Опять он очутился в детстве, в Порткэррике, в комнате пыток. А ведь уже несколько лет его не мучил этот сон — тот самый, что преследовал его после смерти Елены. Он провел рукой по лбу — ладонь стала влажная.
Какая нелепость. Когда у тебя впереди столько дела, нельзя распускаться и дрожать от страха, словно Тео. Только бы ребенок выжил...
— Ваши билеты!
Дверь распахнулась, и Джек резко выпрямился; так вот оно что, кажется, во сне он пытался сторговаться с каким-то неведомым богом — обещал забыть Порткэррик, навсегда стереть из памяти каморку на чердаке, лишь бы малыш остался жив.
Сестра встретила его на площадке лестницы, которая завешена была простыней, смоченной в дезинфицирующем растворе. Лицо какое-то отрешенное, словно ее неожиданно разбудили, и она еще не очнулась от сна.
— Молли, — начал Джек и осекся, потом повторил шепотом: — Молли?..
Она прислонилась лбом к его плечу.
— Ты опоздал.
***
Они вошли в комнату. Здесь было уже прибрано; затемненная абажуром лампа горела подле кроватки, в которой лежал Джонни, точно большая восковая кукла с рассыпавшимися по подушке золотыми кудрями. В правую руку ему вложили букетик подснежников. Джек опустился на колени у кроватки и надолго застыл в молчании. Наконец он поднял голову и поцеловал холодные ручонки мальчика. Поднимаясь с колен, он задел рукавом абажур и сдвинул его. Полоса яркого света упала на кроватку, и в этом свете отчетливо выступил профиль мертвого ребенка. То был профиль Елены.
Джек замер. Тянулись нескончаемые минуты, а он все стоял и смотрел. Что-то в нем иссохло и обратилось в прах. В жизни совершаешь столько ошибок, а когда они откроются, понимаешь, что это совсем не так важно, да и ничто на свете не важно.
Что-то шевельнулось по другую сторону кроватки. Молли. Джек поднял глаза, и их взгляды встретились. Она протянула руки, словно он ее ударил.
— Не надо так, это жестоко! Он хотел тебе сказать. Он не виноват, виновата я!
— Виноват я, — устало сказал Джек. — Я мог бы понять.
Он отошел к давно угасшему камину, прислонился к нему и вперил невидящий взгляд в холодную золу. Молли подошла к нему.