Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Экзаменатор в недоумении посмотрел на него.

— От души вам сочувствую, — мягко повторил он. — Ведь больная — ваша матушка! Много ли у вас друзей в Лондоне?

— Спасибо, не беспокойтесь. Профессор Брукс был очень внимателен, и доктор, который ее лечит, тоже. Что до друзей... тут никто ничем не поможет.

— Но если понадобится помощь, дайте мне знать, хорошо? А из-за экзамена не огорчайтесь — выдержите в будущем году. Вы станете отличным врачом, у вас для этого все задатки.

А Тео тем временем покорил Берлин, Париж и Вену. Восторг, вызванный его искусством, мог вскружить и более трезвую голову; но Тео от природы был на редкость чужд мелкого тщеславия и самодовольства, успех действовал на него совсем не так, как мог бы подействовать на впечатлительного юнца восемнадцати лет, к которому вдруг пришла слава. Первые месяц-два это его забавляло; он посылал домой премилые карикатуры пером, изображая себя в виде «самоновейшего Мумбо-Юмбо» на троне, с львиной гривой, еще короткой, отросшей только наполовину, так что из-под нее торчат ослиные уши; или в виде неотесанного деревенского увальня со скрипкой и смычком, ухмыляющегося до ушей на радость музыкальным критикам в очках и наводящим жуть великосветским старухам.

Очень скоро благосклонность публики ему опостылела. «На меня пялят глаза, как на гориллу в клетке, — писал он, — и до того хлопают, когда я выхожу, что я начинаю себя чувствовать клоуном в цирке — так и хочется крикнуть: «А вот и мы!» — и перекувырнуться. Играть по-настоящему нечего и пробовать: откуда возьмутся огонь и вдохновение, когда в зале только и смотрят, на какую ногу ты опираешься и какой у тебя пробор! А до чего я ненавижу женщин! В самую неподходящую минуту они щелкают веерами, а потом кидаются к тебе, затянутые в корсеты, с голыми плечами, и заводят разговор о душе, о святом искусстве, и их бархатные и шелковые шлейфы путаются у тебя под ногами. Я бы отдал свою лучшую струну, лишь бы подобрать эти длиннейшие хвосты с пола и прикрыть им плечи. И они наверняка тиранят прислугу». В следующее письмо вложены были чек и рисунок: развеселый человечек приплясывает на одной ноге. «Милая мамочка! — наспех, карандашом, нацарапано было под рисунком. — Это тебе на виноград и на прогулки в карете. Гауптман (импресарио) раскошелился, а немного погодя будут и еще деньги, сколько хочешь. Непременно, непременно выздоравливай поскорее и надень кружева, которые я посылаю почтой. Больше тебе уж не придется изворачиваться и экономить и урезать себя во всем, а наш премудрый Джек может накупить себе скелетов, сколько его душеньке угодно».

— Мама, — сказал Джек, дочитав, — больше нельзя от него скрывать, это жестоко.

Тяжелые слезы поползли из-под сомкнутых век Елены; даже прочесть письмо было для нее теперь непосильным трудом, и голос ее дрожал от слабости.

— Если хочешь, скажи ему, милый. Теперь это уже не помешает его успеху. — Голос ее сорвался, потом она прибавила тревожно: — И еще... Джек...

— Да, мама?

— Смотри, не говори ему, что это... так мучительно. Ты же знаешь, люди так пугаются одного слова «рак». Мне могло быть гораздо хуже. И потом, морфий... все-таки помогает...

— Я скажу.

И Джек написал Тео, чтобы он приехал домой, как только позволят условия контракта; он сказал только половину правды, но и этого было довольно, чтобы подготовить Тео к худшему. В ответ пришла телеграмма уже с дороги: Тео выехал домой, предоставив импресарио извиняться перед взбудораженной парижской публикой.

Узнав наконец правду, Тео проявил достоинство и терпение, каких Джек от него не ждал. Тяжкий удар словно пробудил в нем нечто унаследованное от матери. При ней он ни на минуту не потерял самообладания; но поздно вечером Джек вошел к нему в комнату и застал его врасплох: Тео, смертельно бледный, сжался в комок у окна и дрожал от ужаса. При виде своего неизменного друга и защитника он вскочил и уцепился за руку Джека, точно перепуганный ребенок.

— Ох, как хорошо, что ты пришел!.. Я... мне страшно.

Джек присел с ним на кровать и обхватил рукой его плечи, стараясь унять сотрясавшую их дрожь. Этого он не понимал: его горе выражалось совсем по-другому; но он обладал терпеливым великодушием врача, и с него довольно было бодрствовать подле того, кто страдает, и помогать в меру сил, хотя бы и не понимая. Немного погодя Тео поднял голову; он был все еще очень бледен, но больше не дрожал и не стучал зубами.

— Ты очень добрый, дружище, — выговорил он. — Ты так устал, а я не даю тебе лечь.

— Ничего, я привык поздно ложиться.

— Джек, ты совсем никогда не боишься?

— Не понимаю. Чего бояться?

— Смерти.

Брови Джека сдвинулись, глубокая складка обезобразила лоб.

— Знаешь, — медленно сказал он, — если уж бояться, так того, что страшнее смерти.

— Я не своей смерти боюсь, это пустяки. А вот когда...

— Когда умирают другие? Да, это страшнее. Но и к этому в конце концов привыкаешь.

— Нет, я даже не о том. Понимаешь... она всегда здесь, от нее никуда не денешься, она ежечасно подстерегает все, что тебе дорого. Я... прежде я об этом не думал... как будто у тебя под ногами яма, и она говорит тебе: «Посмей переступить через меня». Выходит — живи, но бойся полюбить, не то боги увидят — и отнимут у тебя все, что ты любишь.

Джек задумался, горькие складки у его губ стали резче.

— Это не так страшно, — сказал он наконец. — Если с теми, кого любишь, не случилось ничего хуже смерти, считай, что тебе еще повезло. По-моему, смерть не стоит того, чтобы столько из-за нее горевать. Ведь все равно ее не минуешь, так что толку об этом сокрушаться? Вот что, Тео: если тебя одолевают всякие страхи, или тоска, или еще что-нибудь, не сиди вот так один. Цепляйся за меня, а уж я как-нибудь тебя вытащу.

— Будешь взваливать на себя мои беды, как будто сам ты заговорен и от страха и от тоски? И не могу же я цепляться за тебя всю жизнь?

— А почему нет? На что еще я годен? На скрипке я играть не умею.

Тео со вздохом поднялся, закинул руки за голову.

— Возблагодари за это небеса, — сказал он и устало опустил руки. — Знаешь, Гауптман опять телеграфировал. Хочет, чтобы я завтра вечером был в Париже и играл в Шатле концерт Бетховена.

— И поезжай. И играй как можно лучше, не то мама огорчится. А теперь ложись и спи, завтра надо встать пораньше, если не хочешь опоздать на поезд. Я тебя разбужу; я все равно в это время уже на ногах около мамы.

Быть может, на другой вечер Тео сыграл концерт Бетховена и не с таким блеском, как мог бы, но публика и импресарио были довольны. Грянули аплодисменты, и он стиснул зубы; нервы его были натянуты до того предела, когда во всяком звуке слышишь угрозу и во всякой толпе видишь бешеного зверя. Публика восторженно кричала, жадно разглядывала его, громко хлопала, махала программками, а в душе Тео поднимались ужас и отвращение; в отчаянии он закрыл глаза.

— Бис! — вопил зал. — Бис! Бис!

Тео задыхался, он готов был зажать руками уши, чтобы не слышать этого многоголосого рева, который казался ему каким-то бедствием, кощунством. Ему страстно хотелось закричать: «Перестаньте! Как не стыдно! Я не могу играть, у меня мать умирает!»

Он повернулся и пошел прочь со сцены, но на ступеньках ему загородил дорогу импресарио и вновь сунул в руки скрипку. Тео оттолкнул ее:

— Не могу... Я устал...

— Что-нибудь, что угодно — скорей! Иначе мы от них не избавимся. Только этим их и угомонишь.

Тео машинально взял скрипку и вернулся на сцену. Буря криков и аплодисментов разом смолкла, едва он поднял смычок. Наступила тишина — и тут он понял, что ему нечего играть. Невидящими глазами смотрел он на море лиц, в ожидании обращенных к нему, он все забыл, в памяти не удержалось ни единой ноты, ни единого имени композитора.

И, однако, надо что-то сыграть: люди смотрят на него и ждут, ждут, а ему нечего им дать. Слепящие огни словно заволокло дымкой; Тео устремил взгляд в дальний, тускло освещенный конец зала, пытаясь вспомнить. Там, среди теней возникла комната — сумеречная, безрадостная обитель скорби; там его мать — бледное, исхудалое лицо на подушке, высохшие жалкие руки; и у постели — безмолвно бодрствующая фигура, усталые глаза.

91
{"b":"257252","o":1}