С криком ярости Джек рванулся вперед. Кровь бросилась ему в голову при виде этого хладнокровного истязания: намордник, предусмотрительно укороченная цепь, а ведь слепая собака и без того беспомощна! Еще мгновенье — и он вырвал бы у дяди хлыст и хлестнул бы его по лицу. Но тут он увидел выражение этого лица и, отпрянув, замер.
Викарий словно помолодел на двадцать лет. Всегда тусклые глаза его блестели, ноздри раздувались, углы рта вздрагивали от наслаждения. Он был точно опьянен радостью жизни.
Снова замахнувшись, он вдруг поднял глаза — и увидел белое как мел лицо Джека. Он вздрогнул, помедлил мгновенье и в последний раз со всего размаха ударил собаку. Меченая даже не застонала, теперь она лежала совсем тихо.
Тяжело переведя дыхание, викарий наклонился над нею. Рука, сжимавшая хлыст, слегка дрожала, потом успокоилась. Когда он выпрямился, лицо у него опять было привычно серое и безжизненное.
— Вот так! — сказал он, свертывая хлыст.— Надо думать, этот урок она запомнит.
Джек не шелохнулся, не сказал ни слова. Меченая зашевелилась и слабо заскулила, язык ее свисал на проволочную сетку намордника. Викарий опустился на колени и снял намордник, потом отстегнул цепь, принес немного воды и держал плошку, пока собака пила.
— Отдышится, — сказал он, все еще не глядя на Джека. — Весьма неприятно прибегать к таким мерам; но в конце концов милосерднее один раз высечь собаку как следует, тогда больше не придется ее наказывать. Впредь будет послушнее!
Он вдруг спохватился, что оправдывается перед Джеком, и круто обернулся.
— Почему ты вышел из дому, когда у тебя не приготовлены уроки? Сколько раз тебе повторять: занимайся прилежно, не ленись. Смотри, когда я вернусь, чтобы все было сделано.
И он ушел, а Джек все стоял, бледный, застывший, и собака дрожала у его ног.
Наконец Меченая подняла голову, робко понюхала воздух и узнала своего единственного друга. Она подползла ближе в поисках утешения, слабо заскулила и лизнула его башмак. Джек опустился рядом с нею на каменные плиты, уткнулся лбом ей в затылок и зарыдал. Так он не плакал с тех пор, как был совсем малышом.
Когдя дядя возвратился к чаю, Джек уже с грехом пополам приготовил уроки. Викарий всегда проверял его и обычно не без основания оставался недоволен; но на этот раз он не сделал ни единого замечания, хотя уроки были приготовлены даже хуже, чем всегда. Вечер тянулся бесконечно; Джеку казалось, что часы никогда не пробьют девять. Когда наконец пришло время спать, он поднялся к себе и, не зажигая огня, присел на край кровати.
Весь вечер он всматривался в черты дяди, пытаясь вновь разглядеть то лицо, которое увидел сегодня у конюшни. Теперь, неподвижно сидя на кровати и закрыв глаза рукой, он ясно видел это лицо. Оно отчетливо проступало в темноте: плотно сжатые, вздрагивающие губы, трепетные ноздри, горящие глаза...
Значит, есть на свете нечто такое, что доставляет дяде истинное наслаждение? Ибо в этом лице виден был не гнев, но удовольствие. Когда он сердится, у него совсем другое лицо. Вот, к примеру, он рассердится, когда узнает, что нож епископа украден...
Джека вдруг бросило в холодный пот. Он поднял руки, словно защищаясь...
Наконец он встал, зажег свечу и разделся. Потом лег, забыв про свечу, и она догорела и погасла, оставив в воздухе едкий дымок, а Джек все лежал тихо, точно спящий, и смотрел в темноту широко раскрытыми глазами.
Он лежал, и его все беспощадней жгла ошеломляющая, чудовищная правда. Когда откроется, что он украл нож, его тоже отстегают хлыстом. С ним обойдутся, как с Меченой, его болью тоже станет упиваться этот жадный рот; а ведь с того дня, как он выпустил на волю дрозда, его никто и пальцем не тронул. Все, что бывало с ним раньше, не в счет — на себя самого, каким он был неделю назад, Джек оглядывался равнодушно, как на незнакомого: по-настоящему он живет всего пять дней.
Спасенья нет, и никто его не поймет. Никто, ни одна душа не поймет, что теперь он совсем другой, чем был еще неделю назад; что мальчишки, которого так часто били и который над побоями только смеялся, больше нет, а того нового Джека, что сменил его, никто еще ни разу не ударил и не осрамил. Этому чистому, незапятнанному Джеку нет спасенья: он начал жить только в минувшую субботу, но дядя осквернит его своим прикосновением — и он умрет.
Наутро, проснувшись, Джек сел в постели, охваченный недоумением: он никак не мог понять, что на него вчера нашло. Неужели же не кто-нибудь, а он, Джек Реймонд, накануне до глубокой ночи лежал без сна и не мог успокоиться только потому, что его выдерут, как будто в этом есть что-то новое и страшное! Он пожал плечами и вскочил.
«Я, верно, спятил», — подумал он и отмахнулся от этих мыслей, которые к лицу разве только старым бабам, девчонкам и вообще неженкам.
Он поспешно оделся и вышел во двор взглянуть на Меченую. Накануне он заботливо растер собаку мазью, устроил подстилку помягче, и теперь, когда он ее погладил, она уже смогла слабо помахать хвостом.
— Ничего, старушка! — сказал он ей в утешение. — Он скотина, но мне тоже приходится от него терпеть — и плевать я на это хотел!
Утешив Меченую, как умел, Джек пошел в сад проведать щенят. Утро было чудесное — прохладное, росистое, и соленый ветер с моря, казалось, развеял последние остатки вчерашнего малодушия.
Сарай для садового инструмента, где жили щенята, скрывали густо разросшиеся кусты тамариска и фуксии. Джек наклонился и хотел поднять толстого, веселого щенка, но тут за кустами захрустел гравий под тяжестью шагов, и совсем рядом раздался голос дяди:
— Вы сегодня не видели моего племянника, Милнер?
Где-то загремел тяжелый молот, под его ударами задрожала земля и по воздуху пошел гул. Но так продолжалось минуту, не дольше: удалявшиеся шаги почтальона еще не замерли на дорожке, когда Джек понял, что это стучит в висках.
Опустошенный, он прислонился к живой изгороди. Так, значит, все страшное, что преследовало его вчера, — правда! Смехотворно, нелепо, невозможно, — и все-таки правда. Он изменился, но весь мир остался прежним. То, что для других просто и привычно, для него стало хуже смерти.
Но день прошел, и ничего не случилось; как видно, викарий все еще не хватился ножа. Три долгих дня Джек ежечасно, ежеминутно ждал, что грянет гром. От каждого звука в доме, от каждого шороха сердце его словно сжимала чья-то холодная рука; от одного взгляда дяди пот проступал у него на лбу. Однажды ночью он вскочил, оделся и уже хотел бежать к викарию. «Проснитесь! — хотел он сказать. — Поглядите в столе. Я украл ваш нож». Тогда это нестерпимое ожидание кончится, а там будь что будет. Но когда он отворил дверь, тьма и тишина, наполнявшая дом, оледенили его непонятным страхом, и он отступил. На четвертый день, в понедельник, он спустился к завтраку такой бледный, с опухшими глазами, что миссис Реймонд ужаснулась.
— Мальчик болен, Джозайя, он похож на привидение.
Джек устало возразил, что он совсем здоров. Он просто не сумел бы объяснить, что с ним, даже если бы и попытался.
— Можешь не ходить сегодня в школу, — милостиво сказал викарий; он всегда считал своим долгом быть милостивым к больным, и за это Джек еще сильней его ненавидел. — Если чувствуешь себя не слишком плохо, перепиши немного латинских стихов, а если заболит голова, то не надо. Вероятно, вчера ты чересчур долго был на солнце.
Джек молча ушел к себе. Не сразу ему удалось избавиться от тетки: она суетилась и надоедала ему своими попечениями, пока наконец ее не отвлек звонок у входной двери и голоса в прихожей; тут она отправилась вниз посмотреть, кто это пришел в такой неурочный час.
— Хозяина спрашивают по спешному делу, — донесся до Джека ответ прислуги.
Он затворил дверь и подсел к столу, радуясь, что его оставили одного.
На столе лежала латинская хрестоматия, Джек рассеянно взял ее в руки; лучше уж готовить уроки, хоть они и скучны и никому не нужны, чем без толку терзаться тайными страхами. Он стал просматривать оглавление: отрывки из Цицерона, из Горация, из Тацита, один другого скучнее. Наконец он раскрыл книгу наугад и попал на трагедию Лукреции[110].