Ибо у Джека была тайна — одна-единственная и столь простая, так ясно написанная у него на лице, что ее прочел бы всякий, кто поглядел бы на него без предубеждения. Но в доме викария так не смотрел никто — и тайна оставалась нераскрытой. Она заключалась в том, что Джек был несчастлив. Он этого не сознавал, он удивился бы и возмутился, скажи ему кто-нибудь об этом, и, однако, это было так. Правда, у него были свои радости и развлечения, чаще всего недобрые, но никакие забавы не могли заглушить ноющую боль внутри, словно там была пустота, которую ничто не могло заполнить. Радоваться наступлению ночи, потому что еще один день позади; скрывать всякую самую малую свою боль и обиду из страха, как бы кто-нибудь о них не догадался; знать, что он всем враг и все — враги ему, подчас очень сильные и опасные, — все это стало для него привычным; если он об этом и задумывался, то думал только, что мир почему-то устроен глупо, но горевать об этом не стоит, все равно тут ничего не поделаешь.
Вот этот неутоленный душевный голод и заставлял Джека искать привязанности и ласки где угодно, только не у людей. Унылая серая корнуэллская пустошь, поросшая вереском, была ему куда более нежной матерью, чем тетя Сара со всей ее добротой. В самые тяжкие дни, когда озорство не помогало и даже в драке не отпускала тревога и ноющая боль в душе, он убегал из дому и часами бродил один по утесам. Потом отыскивал тихое тенистое ущелье или расселину в скале, зарывался во влажный папоротник и лежал так, и понемногу успокаивался.
И хоть он был слеп и брел ощупью во мраке, он научился понимать и любить целительную силу природы. А теперь, когда улетел дрозд, глаза его открылись и он прозрел.
Долго сидел он у окна и все смотрел; потом, уже в темноте, наконец, разделся и лег, сосредоточенный, притихший. По счастью, ни одна душа не заботилась о нем настолько, чтобы зайти и посмотреть на него спящего, как бывает с мальчиками, у которых есть мать; и гордости его не грозила опасность, что кто-нибудь увидит его плачущим во сне. Правда, утром он сам обнаружил, что ресницы его еще мокры от слез, и на минуту устыдился. Потом выглянул в окно и забыл о своем смущении, ибо увидел новое небо и новую землю.
И начались чудесные дни, долгие дни изумления и радости, то сияющие светом, песнями, красками, то окутанные таинственной дымкой. Разумеется, оставалось немало привычной докуки: по воскресеньям церковь, по будням — школа, и дома по-прежнему молитвы и чтение библии вслух, и тетка Сара, и дядя Джозайя. Но в конце концов это были неприятности временные и не столь важные; прежде Джек не замечал, что они отнимают лишь малую часть суток, а ведь у него оставалось еще так много чудесных часов. Миновало воскресенье, потом понедельник, вторник, среда, а первый восторг пробуждения все еще не рассеялся; с самой субботы он ни с кем не дрался и не ссорился, не озорничал и не донимал никого ни дома, ни в школе. Едва ли не впервые за всю свою жизнь он четыре дня кряду не заслужил ни единого замечания — такое поведение он считал постыдным, оно было против всех его правил и привычек, а теперь он об этом и не подумал; он вел себя точно «паинька», каких он всегда презирал, — и даже не замечал этого, поглощенный радостью жизни, сиянием солнца и звезд, блеском песка и мерцанием морской пены. В понедельник вечером была гроза; Джек, никем не замеченный, выскользнул из дому, в непроглядной грохочущей тьме ушел на пустошь и лег под проливным дождем среди вереска. Потом настал вторник — тихий, прохладный, серебристо-серый; после грозного сверканья молний землю и море окутали мягкие тени. И уж конечно, никогда мир не был прекраснее и не было на свете мальчика более счастливого, более полного радости жизни.
Но всего чудесней оказалась среда. Весь день, от огненно-опаловой утренней зари и до облачного аметиста сумерек, сверкал и переливался драгоценными камнями: сапфиром моря и алмазными брызгами, звоном жаворонков в голубой вышине и солнечными лучами, пламенеющими на золотистом дроке; в этот день для Джека на земле был мир, и даже к людям он ощутил благоволение. В такой день дядю — и того невозможно было ненавидеть.
Он поднялся с рассветом, и восход солнца застал его уже на берегу. Был отлив, и Джек вскарабкался на выступившую из-под воды длинную, зубчатую каменную гряду, на которой разбилось столько судов, что отвесную кручу над нею прозвали Утесом мертвеца. Потом ему надоело скользить по спутанным водорослям и острым, режущим ноги ракушкам, он лег подле неглубокой заводи меж камней и загляделся в пронизанную солнцем воду. Тут было множество разноцветных анемонов — зеленые, розовые, оранжевые, они широко раскрывали свои венчики и тянули вверх сотни ярких щупалец. В одном уголке разросся заколдованный лес кораллов, и среди них упорно, с великим трудом пробиралась морская улитка.
Вдруг за кустиком водорослей что-то блеснуло всеми цветами радуги, и заводь подернулась шелковистой рябью. Джек не шелохнулся, только смотрел. Вскоре из водорослей выскользнула крохотная рыбка, дюйма в два длиной, и пустилась кружить по заводи, отсвечивая розовым и серебром. Джек быстро опустил руку в воду и ловко поймал рыбешку.
Он поднял ее и, держа на свету, разглядывал переливы красок на чешуе, а рыбка билась и трепетала у него в руке. Потом он вдруг понял, как она хороша, осторожно опустил руку в воду, разжал — и рыбка метнулась прочь. Никто не вправе лишать свободы существо, словно сделанное из радуги. Рука еще оставалась в воде, он рассеянно поглядел на нее. Нет, она не переливается радугой; а все-таки она красивая — даже красивей, чем та рыбка. Все не вынимая руку из воды, он стал сжимать и разжимать пальцы, изучая игру мышц и сильное, гибкое запястье. Да, это красиво — и это его рука, часть его самого.
В этот день уроки опять кончались рано; Билли Греггс предложил пойти удить рыбу, раз уж не удалось в субботу; но Джек отказался; ему хотелось быть совсем одному, карабкаться на утесы и смотреть через глубокие расселины вниз, на волны в час отлива.
Сразу после обеда, набив карманы вишнями и прихватив сачок, он вышел из дому и в саду увидел Молли: она сидела одна, уткнувшись лицом в большой куст лаванды.
— Эй, Молл! — весело окликнул он на ходу. Ответа не было, и он заметил, что плечи сестры вздрагивают: она плакала. Джек повернулся и подошел.
— Что это с тобой? Опять дядя пилил? Молли подняла заплаканное лицо.
— Он велел мне сидеть дома... целый день! А мне так хотелось пойти выкупать Дэйзи! Доктор Дженкинс прописал ей морские купанья.
Дэйзи, безносая кукла, лежала тут же в траве; никакие морские купанья уже не могли ей помочь в ее плачевном состоянии, да и повредить тоже, но Молли, конечно, этого не понимала.
— Что за свинство! — возмутился Джек: ему и самому часто приходилось сидеть взаперти, и он искренне посочувствовал Молли. — Бедняга! А что ты такого натворила?
В ответ Молли опять разразилась слезами.
— Ничего я не натворила! Если бы я не слушалась, пускай бы наказывали, но я ничего не сделала! Просто Мэри-Энн стряпает, и дядя не велит мне выходить одной.
— Но ведь ты не всегда гуляешь с Мэри-Энн. А где твои подружки?
— Эмми нет дома, а Джейни Скотт не могла прийти. Чем же я виновата! Я ничего не сделала, а меня все равно наказали. Это нечестно!
Джек нахмурился: в словах Молли он услышал отзвук собственных обид. Либо обо всем надо договариваться по-хорошему — и тогда не будет нужды в наградах и наказаниях, либо уж пускай наказывают только за дело. У дяди и, как видно, у дядиного бога есть целая хитроумная система, по которой всякий должен нести заслуженную кару; а получается, что человеку и без того не везет, а его еще за это и наказывают. Джек поглядел на залитые солнцем утесы и вздохнул: он так надеялся славно погулять в одиночестве...
— Не плачь, старушка, — сказал он. — Пойдем спросим тетю Сару, может, она отпустит тебя со мной.
По счастью, мистера Реймонда не оказалось дома, а тетя Сара хоть и удивилась необычной просьбе Джека, всегда такого нелюдимого и независимого, но спорить не стала, и брат с сестрой начали спускаться по крутой тропинке; первый порыв Джека немного остыл, и он только старался не слишком жалеть, что не удастся побродить одному, а Молли семенила рядом с ним, сияя ут радости.