И все же горькое разочарование камнем лежало на сердце отца. Дело было не в суровости Оливии, — наоборот, она была неизменно бодра и ласкова. Но в самой ее мягкости был налет чего-то профессионального, заученного, и это леденило душу одинокого старика. Как он мечтал о ее приезде; как томился и приучал себя к терпению; как внушал себе день за днем, год за годом, что Оливия приедет и поймет его наконец! А теперь, когда дочь приехала, она была от него еще дальше, чем прежде!
Он и не пытался сблизиться с ней — с самого начала было ясно, что это бесполезно. Через два дня после приезда Оливии он заложил коляску и отправился с дочерью на прогулку. Когда они проезжали среди благоухающих живых изгородей, он попытался сбивчиво и робко, как свойственно замкнутым людям, поведать ей о своем сокровенном горе. Она не ранила его сердце бестактностью, — нет, она выслушала его внимательно и сочувственно, с той безупречной и безликой заботливостью, какую проявляют опытные сестры милосердия у постели тяжелобольных. На другой день, спустившись к завтраку, он нашел возле своего прибора маленькие желудочные таблетки. И на этом его попытки сблизиться с Оливией закончились.
Что касается священника в грубошерстном костюме, то он посвятил себя физическому воспитанию деревенских ребятишек и жил, окрыленный надеждой. Он уже давно понял, что покорить сердце Оливии Лэтам будет нелегко. Ничем не выдавая своих чувств, он решил действовать постепенно: сначала пробудить в девушке интерес к себе, потом уважение и наконец завоевать ее дружбу. Это ведь тоже много, даже если она его и не полюбит. После трех лет, как он ни старался, ему все же не удалось сделать из нее социалистку; человек серьезный и самостоятельно мыслящий, Оливия не была склонна к восторженности. Но она внимательно читала книги, которые он ей давал, и подолгу размышляла над ними. Когда они оставались вдвоем, она вступала с ним в бесконечные споры, подвергая тщательной и трогательно-наивной критике положительные и отрицательные стороны различных политических учений. «Ее будет не легко обратить, — думал Грей в начале их дружбы, — но за нее стоит бороться». Теперь, по истечении трех лет, он утешал себя той же мыслью.
Он приехал в Суссекс с твердым намерением не омрачать их дружбы своими личными переживаниями и надеждами. Как-то еще в Бермондсее он попытался объясниться с Оливией, но, подобно ее отцу, не встретил желанного отклика. Она проявила искреннее сочувствие — Оливия всегда проявляла сочувствие, — но так и не поняла, что его путаные, нерешительные слова были чем-то большим, нежели простым выражением товарищеских чувств и интереса к ее работе. Его излияния показались ей попросту излишними, ведь она и так не сомневалась в его добром расположении, а всякое ненужное упоминание о том, что и без слов ясно, всегда вызывало у Оливии чувство смутной неприязни. Но потом она вспомнила, что накануне он провел ночь в семье одного бедняка, защищая перепуганных детей от побоев пьяного отца. Очевидно, это сейчас и сказалось на состоянии Грея, — а то с чего бы ему заикаться и бледнеть? И своим ровным ласковым голосом Оливия уверила молодого священника, что, разумеется, она ценит его дружбу и что, конечно, она согласна называть его «Дик», раз ему так хочется. И тем же тоном спросила, не забывает ли он менять носки, когда ему случается промочить ноги.
Грей не возобновлял больше своих попыток. «С таким же успехом можно говорить о любви бесчувственной Бритомарте[128]», — возмущенно подумал он. И действительно, ее недогадливость в этом отношении было невозможно преодолеть.
Когда разразилась эпидемия оспы, Грей предложил свои услуги и с готовностью согласился заменить перепуганного священника, который был несказанно рад вырваться из охваченного поветрием города. Тяжелая работа и напряженная борьба с эпидемией были как нельзя более по душе Грею. Но, помимо этого, ему хотелось быть поближе к Оливии в такую опасную пору. Теперь, когда Оливия спокойно жила дома, он тоже решил подыскать себе, хотя бы на время, более спокойную работу. Придется довольствоваться, думал он, сознанием ее близости и дружеского расположения. Очевидно, немыслимо преодолеть это бесстрастное, нелепое упорство. Ведь ей хоть кол на голове теши — все равно ничего не понимает! Но если даже Оливия и поймет, что он хочет на ней жениться, то, пожалуй, воспримет это как оскорбление или как первые признаки размягчения мозга.
Но одно дело воздерживаться от объяснений в шумной сутолоке городских трущоб, где каждый день, каждый час сталкиваешься с убогим бытом бедняков, и совсем другое — оказаться наедине с любимой в тиши цветущих долин. Решимости священника хватило лишь на три недели. Однажды он встретил Оливию у постели больного крестьянина. Потом они возвращались вместе домой по залитому солнцем лугу и беседовали о приходских делах. И вдруг он потерял голову. Они подошли к месту, где тропинка разветвлялась на две: одна убегала в открытое ячменное поле, другая вилась вокруг небольшой тенистой-рощи. Сквозь просвет в живой изгороди виднелись в зеленом сумраке леса мшистые стволы деревьев, заросли узловатого кустарника, стройные побеги наперстянки со склоненными чашечками цветов. Священник протянул руку.
— До свидания. Нам, кажется, в разные стороны.
— Вы спешите? А я собираюсь немного отдохнуть в лесу. Устала за день.
Она пролезла сквозь изгородь и села на срубленное дерево. Священник смотрел на нее, держась за ветвь. «Если я пойду за ней, — думал он, — то сваляю дурака, и она же будет презирать меня за это».
— Уходите? — рассеянно спросила Оливия. — Как жаль.
Она притянула к себе несколько побегов цветущей жимолости и, закрыв глаза, прижалась к ним лицом. Священник не шевелился. «Я сваляю дурака, — опять подумал он, — все любовники мира, вместе взятые, интересуют ее меньше, чем эта душистая веточка жимолости».
— Мне надо идти, — хрипло выговорил он.
Оливия улыбалась, наслаждаясь нежным прикосновением цветов, и Грей понял, что она уже забыла о нем. Стиснув зубы, он отвернулся, потом, разозлившись, перепрыгнул через изгородь и подошел к ней.
— Оливия, — сказал он, взяв у ней из рук цветы, — Оливия...
Она подняла голову. Выражение испуга на ее лице сменилось тревогой.
— Дик! Что случилось, Дик?
Священник задрожал от бессильной ярости.
— Оставьте вы хоть на минуту эту дурацкую зелень! Я и так знаю, что вам на меня наплевать, незачем подчеркивать свое равнодушие! С таким же успехом можно влюбиться вот в эту наперстянку! Вы похожи на бесполый водяной дух!
— Дик! — снова произнесла Оливия и, встав, взяла его за руку. Он вырвался.
— Можете не щупать мне пульс! Я не болен оспой. И не сошел с ума. Я просто жалкий бедняк, который целых три года сохнет по девушке, а она столь бесчувственна, что ничего не замечает!
Он сел, закрыв лицо рукой.
— Простите меня, Оливия. У вас, конечно, добрые намерения, но вы так невыносимо сдержанны. Любая женщина на вашем месте поняла бы, как это мучительно для меня.
Он сорвал ветку жимолости и, кусая губы, протянул ей.
— Извините, что испортил ваши цветы. Это очень дурно с моей стороны. Но не так-то приятно волочиться за хвостом Бритомартовой лошади или запутаться в завязках халата, в который облачилась современная Бритомарта!
Оливия отступила назад и молча смотрела на него. Он опустил глаза, не в силах вынести ее пристального, недоуменного взгляда. Ветка жимолости упала на землю.
— Дик, почему вы не сказали мне раньше? Я и понятия не имела. Почему вы молчали?
Он засмеялся.
— Я пытался сказать, дорогая. Два года тому назад. Но до вас ничего не дошло. И не удивительно: вам не понять таких вещей. Напрасно вы огорчаетесь, я наперед знаю, что вы мне ответите, — что вы не любите меня. Но я вас так люблю, Оливия, что готов ждать бесконечно. Двадцать лет, если прикажете, лишь была бы надежда...
— Но, Дик, надежды нет.