Прочат родные другого мне мужа,
Но я ведь птичка, умчаться могу же!
Ласточкой стала, теперь мне привольно
Мчаться на Неман, на синие волны.
Мицкевич смотрел ледяным взором на эти строки, которые теперь, спустя десять лет, были уже только выражением еще одной иллюзии.
— Где я? — допытывался он сам у себя. — Это дом Анквичей или Адметов дом?
Лязг стекла и душераздирающий вопль донеслись до его ушей. Он вбежал в соседнюю комнату как раз вовремя.
* * *
О выздоровлении госпожи Целины, которое так оживленно комментировалось в эмигрантской прессе и в разговорах приятелей поэта, до нас дошло несколько реляций.
Приводим их здесь по Владиславу Мицкевичу:
«Товянский в первый раз пришел к Мицкевичу, когда тот, отвезя жену, только что вернулся в квартиру со сжатой мучениями душой, в состоянии, близком к отчаянию и полной безнадежности».
«В глубокой тоске, — говорил Адам, — я приказал служанке никого не впускать. Вдруг кто-то позвонил у дверей. Служанка стала говорить, что не принимают. Гость отвечал на это: «Скажите вашему хозяину, что я прибыл из Польши и обязан нечто исполнить». Услышав это, я вышел в сени и проводил гостя в мою комнату. Я опасался, не пришел ли он втягивать меня в какие-нибудь заговоры. Столько уже я наслышался подобных прожектов.
Мне стало грустно при мысли о муках, которые каждая такая попытка навлекает на отчизну.
Отрекомендовавшись и напомнив, что двадцать лет назад он встречался со мной, Товянский сказал, что он ко мне с доброй вестью.
Заметив, что я слушаю его невнимательно, он прибавил: «Душа твоя обретается где-то в ином месте». Я на это: «Вы не знаете о моих семейных несчастьях». И рассказал ему о них. Товянский осведомился, как девичья фамилия моей жены. «Шимановская». — «Не из семьи ли графов Шимановских?» — «Нет».
Он заявил мне, что знает могущество духа, возвещенное откровением чрез господа нашего, и что жену мою исцелит; я отвечал ему, что верю в милосердие божие.
Товянский велел предупредить моих друзей, что они увидят ее здоровой, велел взять ее домой и прибавил: «Если бы войско стояло между нами, я стер бы его в порошок». Тон его поразил меня, и я уверовал в его слова.
Я провел ужасную ночь. То была битва Иакова. Поверил в конце концов в могущество милосердия божьего. Пошел навестить нескольких лиц. Старый доктор, поляк, усомнившись, в здравом ли я уме, взял меня за руку и неприметно начал мне щупать пульс. Я заметил это и рассмеялся. Поехал за женой.
Директор лечебницы решил, что я хочу жену забрать потому, что недоволен его заведением и хочу поместить ее в другое. Отсюда возникла интересная и забавная сцена. Наконец он сказал мне: «Впрочем, это твоя жена, можешь распоряжаться ею, как тебе заблагорассудится».
Я забрал ее. В гостиной собралось несколько лиц, не тех, которым я сообщил о будущем исцелении, но случайно пришедших.
Среда этих четырех или пяти лиц находился Исидор Собанский. Лицо Целины было белое, как из гипса, взор остолбенелый, — она была в пароксизме недуга. Товянский приблизился к ней, взял ее за руку, шепнул несколько слов так тихо, что я ничего не услышал. Целина пала на колени, а поднявшись, начала обнимать меня и детей. Волнение присутствующих было чрезвычайным».
Легенда прибавляет к этим словам: «Возвращенного сознания никогда уже не утратила».
Сама пани Целина несколько лет спустя просила общую знакомую подробно пересказать сестре это событие.
«Г-жа С. расскажет тебе, — писала пани Целина своей сестре, Гелене Малевской, — что слышала от меня о моем выздоровлении, внемли этому всей душой, моя Гелена, ибо это вещи великие и святые, о которых без страха божия даже говорить нельзя».
В рассказах этих нет ничего сверхъестественного. Мнимое чудо объясняется хорошо известным в психиатрии явлением. Все течение жизни пани Целины позволяет сделать предположение о податливости ее к влиянию сильного человека, мужчины, одаренного могучей волей, человека, способного отдавать приказы, способного повелевать. Доселе она во всем подчинялась воле мужа, а отныне чувствовала себя рабыней мэтра Анджея. Выздоровление ее, кстати, было лишь кажущимся. Сильно пораженная взглядом магнетизера, она очнулась на какое-то время от болезни, которая, однако, не покинула ее совсем, возвращаясь после более продолжительных или более кратких промежутков и подрывая ее организм. Мицкевич, пораженный этим внезапным исцелением, как будто позабыл о первом приступе недуга во время его пребывания в Лозанне, когда Целина оставалась одна в Париже. Из того, правда, более легкого приступа безумия Целина вышла сама, без посторонней помощи. В позднейшие времена и помощь чудотворца уже не давала эффекта.
Но факты тут не имели решающего значения. Мицкевич жаждал чуда, жаждал его, как все эмигранты, люди, терзаемые неизлечимым недугом тоски и неприкаянности в изгнании.
Появление мэтра Анджея поэт сразу же связал с вещим сном о простом литовском шляхтиче, едущем в одноконной тележке; к тому же он смутно помнил лицо Товянского, оно запомнилось ему после какой-то давнишней встречи в Вильно.
Одынец, который был человеком трезвым, оставил нам свидетельство, в данном случае достойное доверия, что многими из этих секретных подробностей жизни Адама, которые Товянский изложил Мицкевичу, чтобы покорить его окончательно, мэтр Анджей был обязан конфиденциальным беседам, которые в 1835 и 1836 годах Одынец имел с ним в Дрездене. Известно, что Одынец был большим сплетником и притом любил хвалиться приятельскими отношениями, которые соединяли его с великими людьми. Товянский поступил с Мицкевичем подобно всем ворожеям и гадалкам, которые сперва обиняком собирают информацию, а потом предсказывают будущее. Можно сказать, что предупредительность Одынца очень облегчила ему задачу. Но что это могли быть за «секреты», «о которых могли знать один только бог да я», как это с глубочайшим изумлением и страхом божиим признал позднее Мицкевич?
Быть может, это были какие-то интимные тайны, которые подсмотрели царские соглядатаи во время пребывания поэта в России, когда за ним вели непрестанную и систематическую слежку?
Ведь Товянский вращался в самых разнообразных сферах. Впрочем, ничего из этих секретов не выдал Товянский в описании прошедших, настоящих и будущих состояний поэта. Согласно этому мистическому жизнеописанию Мицкевич был некогда «каменным рыцарем, монахом, Орлеанской девой, пророком пред лицем Христовым. Теперь им есть и будет». Этот гороскоп, обращенный вспять, в прошлое, и едва касающийся будущего, отнюдь не свидетельствует о слишком богатом воображении Товянского и о гибкости его пера. Но Великий Несчастливец не требовал у него паспорта. Жаждал чуда. И уверовал.
* * *
Товянский обосновался в Нантерре, под Парижем. Нантерр — печальное место, бесплодная земля. Ни реки, ни леса. Суровость округи должна была своею мрачностью и евангельской простотой вооружить пророка новой религии, должна была стать для братьев уроком и назиданием. Много толковали о необычайном напряжении духа, в котором живет Товянский, говорили о суровом уставе, которому должны подчиняться братья и сестры новоявленного ордена. Говорили о нужде, в какой теперь с верой и надеждой живет семейство Мицкевича.
Дети их никогда доселе не были так заброшены и настолько предоставлены самим себе, как в эту пору, в медовый месяц товянщины. И несмотря на то, что прекрасная незнакомка, Ксаверия Дейбель[191], прибывшая вместе с Товянским в Париж, поселилась в доме поэта, чтобы ухаживать за его детьми и печься о здоровье Целины, никогда семья эта не была так заброшена, никогда еще все не шло у них так вкривь и вкось — не семья, а призрак семьи.