Клаудина не была красавицей в обычном значении этого слова, но лицо ее воплощало тот благороднейший тип красоты, который редко можно видеть в лицах живых женщин, гораздо чаще на полотнах старых мастеров. «Давид делает теперь статую св. Цецилии, — писал госпоже Потоцкой Мицкевич после расставания с ней, — увидев ваш портрет, он глубоко сожалеет, что не может ее вылепить по вашему образу и подобию…»
Однако с характера этой прекрасной женщины никто не снял мерки для статуи. Клаудина канула в Лету, и только слова, которые посвятил ей в своих письмах великий поэт, нисколько не заботившийся о красотах эпистолярного стиля, эти несколько небрежные слова останутся в памяти потомства. А пока в часы, когда решается судьба его младшего друга, Мицкевич пытается заменить отсутствующую святую Цецилию у постели больного.
«Уже неделю я в Швейцарии, — пишет он 9 июля 1833 года брату своему Францишку, — должен был сюда приехать, чтобы проведать Стефана Гарчинского, который очень слаб здоровьем и, находясь в Альпах один, как перст, потребовал товарища. До сих пор его опекала г-жа Потоцкая, после ее отъезда я останусь при нем». Второго августа Мицкевич сообщает Игнацию Домейке: «Мы уже две недели в Женеве. Стефан был так слаб, что в течение нескольких часов ежедневно мы видели все симптомы умирания. Теперь значительно лучше, но у меня нет ни малейшей надежды!» И снова возникает все время возобновляющийся в письмах из Парижа к Гарчинскому вопрос печатания и корректуры тома его стихов, за подготовкой к печати которых Мицкевич лично наблюдал, он, так ненавидевший переписывание и правку собственных творений. Тогда, в Париже, занятый статьями для «Пилигрима», заканчивая перевод «Гяура», слагая «шляхетскую поэму» и одновременно тревожимый видением дальнейших частей «Дзядов», поэт находит все-таки время, чтобы исправлять наброски поэмы «Вацлав» и других стихов Гарчинского. Он пишет с уважением другу об этих сочинениях, а свое стихотворение «Редут Ордона», написанное на основе рассказа Гарчинского, Мицкевич помещает в конце тома стихов друга, чтобы этим драгоценным даром отплатить долг ему, отважно сражавшемуся в дни восстания, в котором он, Мицкевич, автор «Валленрода», не принимал участия. «Смилуйся, — пишет он Домейке, — для успокоения Стефана прикажи напечатать его исправления, хотя бы только несколько экземпляров. Нужно знать его недуг, чтобы понять, сколько он над каждой ошибкой убивается, какие мне делает упреки и какие странные у него подозрения. Он узнал, что есть экземпляры в Дрездене и один тут, в Женеве, отсюда новые огорчения и домыслы; пришли нам сюда как можно скорей несколько экземпляров. Хоть бы уже окончилась эта типографская история, с которой столько неприятностей».
Положение Мицкевича в эти месяцы нелегкое и двусмысленное. Подверглись тяжкому испытанию его дружба и человечность. Быть может, он и не вынес бы этого бдения над постелью умирающего, если бы исполинское видение «Пана Тадеуша», писание которого он вынужден был прервать, если бы это видение не овладело им столь полно и всеобъемлюще, что даже, глядя на бледное, исхудавшее лицо Гарчинского, он не мог не слышать музыки тихой и безмятежной поэмы, растущей в нем. Пейзажи Швейцарии он воспринимает в красках и тонах шляхетской поэмы. «Были бы у меня большие деньги, — пишет он из Бэс Одынцу, — я выписал бы сюда тебя с Зосей[153] […] мы купили бы двух швейцарских коров и петуха, чтобы напоминал нам Литву, распевая под окном; купили бы тоже гусей и индюков».
Действительность была иной. В номере гостиницы в Бэс, или в Женеве, или в Авиньоне лежало повергнутое на ложе недуга медленно стынущее тело умирающего повстанца. То простерлось само Восстание. Мицкевич тоже не слишком хорошо себя чувствует; этот крепкий человек то и дело жалуется на здоровье, его мучают «флюсы», как тогда называли зубную боль, у него нет аппетита. Паспортные формальности, этот варварский вымысел современных пещерных человеков, отбирает у него время окончательно, подрывает его силы, омрачает самочувствие. Быть может, прогулка в горах отлично помогла бы ему, однако он прикован к ложу больного.
В Женеве он почти не выходит из отеля д’Экю, где остановился. По иронии судьбы неподалеку от его жилища, на улочке, откуда видно Женевское озеро и в отдалении — снежную вершину Монблана, в пансионате мадам Патте, ничего не ведая о его пребывании в Швейцарии, Юлиуш Словацкий пишет письмо матери. «Нынче утро 23 августа. Любимейшая матушка моя! Нынче день моего рождения… О мама! Мне пошел двадцать пятый год. Как течет время!.. Букет, подаренный мне, стоит передо мной. В глубине одной розы спокойно спит зеленый жук — мне кажется, что у него судьба, подобная моей, когда я тихо отдыхаю в глубине прелестного швейцарского сада…»
В наши дни не осталось и следа от пансионата мадам Патте. На тесно застроенной улочке стоят новые дома. Один из них украшен доской с французской надписью:
В этом доме с 1833 по 1836 год жил Юлиуш Словацкий, великий польский поэт.
Состояние здоровья Стефана Гарчинского в Женеве еще ухудшилось. По рекомендации врачей Мицкевич перевозит его в Авиньон. «Очень, очень плохо у нас. Можешь представить себе все горести путешествия с больным, которого из экипажа в дом надо нести на руках, в стране, где трактирщики, посмотрев ему в глаза и находя в них мало жизни, не хотят принимать его!.. Я так изнурен, так устал от бессонницы, что больше писать не могу»[154].
Больной перестал страдать, физические боли утихли, но зато усилилась ранимость души. Из Авиньона Гарчинский хотел перенестись дальше, все равно куда. За несколько часов до кончины он слабым голосом обратился к бодрствующей над его ложем Клаудине.
Она услышала лишь отдельные его слова. Это были споры, которые он вел с самим собой или с неким воображаемым противником. Философские термины перемежались мужицкими проклятьями. Умирающий говорил о мнимом недоброжелательстве Мицкевича.
— Да, Адам хотел истребить его творение! Потому-то и тянул с исправлениями. Потому и изменял его стихи, будто бы для того, чтобы сделать их более гладкими, но этими дружескими поправками заведомо искажал его текст…
Мицкевич, измученный бессонницей и постоянным зрелищем агонии друга, дремал в соседней комнате. Клаудина увидела, как по бледному, зловещему в этот миг лицу умирающего пронеслась внезапно улыбка, почти ангельская. Черты его разгладились и прояснились. Больной задремал. Это был его последний сон, ибо он так и не проснулся.
Есть нечто глубоко утешительное в такой легкой смерти, которая, как бы отрешившись от жестокого перехода из одного состояния в другое, сглаживает слишком острые противоречия и как бы переносит больного легко, как после укола морфия, в страну совершенного покоя. Это случилось в Авиньойе 29 сентября. Тело повстанца предали земле на местном кладбище. На мраморной доске была выбита! позднее латинская эпитафия, составленная Мицкевичем:
Рука Всемогущего Господа
Стефан Гарчинский
воин,
в войне против московского тирана
исполнявший должность
сотника познанских всадников,
поэт,
воспевший в изгнании оружие и мужей польских,
скончался в Авиньоне в сентябре 1833 года.
Мицкевич, совершенно обессиленный, возвращается в Париж. Из Авиньона он еще в день отъезда пишет: «Я похож сейчас на француза, возвращающегося после кампании 1812 года: деморализованный, слабый, оборванный, почти без сапог».
В квартире своей на Рю Сен-Николя, 73, он медленно исцеляется в многодневном одиночестве, как медведь в берлоге, посреди литовской пущи.
Лицо его в последние годы подверглось изменениям, которые не сразу приметны для тех, кто ежедневно общается с ним, однако они поражают людей, которые после долгой разлуки подходят к нему с чувством уважения и в то же время как бы испуга. Глаза остались те же, под не слишком высоким лбом, под дугами удивленных бровей, глаза, глядящие из-под надвинутых век.