Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Не нужно было писать, Духи поэзии, как греческие Керы, упившись кровью, были теперь всюду; фразы, загнанные в ритм и уснащенные бубенцами рифм, звучали бы теперь фальшиво.

Беженцы жили под свежим впечатлением последних минут восстания. Они как будто уже забыли о Грохове, об Остроленке[134] и падении столицы. И, несмотря на то, что последний акт восстания был бескровным, он сильнее всего потрясал слушателей, не принимавших участия в войне. Пронимал их леденящий эпилог трагедии, предшествующие сцены которой были залиты кровью и оглашались воплями изувеченных.

В первые часы после подавления восстания каждый рассказ участников тех дней поражает так сильно, что у слушающих спирает дыхание в груди. Эти люди, простые, несмотря на высокие воинские звания, изъясняются слогом свежим и суровым и поэтому убедительным, ведь они толкуют о событиях горестных и страшных.

Почти все они множество раз смотрели смерти в лицо, и поэтому взоры их открыты и исполнены силы. Рядом с их суровыми и правдивыми деяниями и словами бледнеет поэзия той эпохи, Байрон кажется фальшивым и надуманным. Это ничего, что они не видят, ибо еще не могут видеть тайных пружин того исполинского механизма, который привел в движение их руки и помыслы. Они объясняют все обстоятельствами, отношениями частного порядка, вникают в психологию командующих. Они обвиняют Хлопицкого в промедлении, Скржинецкого[135] — в бездарности, а Круковецкого[136] — попросту в измене. Однако никто из них не вникает в тайные причины поражения. Не объяснит им этого даже Мохнацкий[137] в своей истории восстания. История использовала их молодость, силы и способности и покинула их на чужбине. А теперь, вскоре после поражения, они мыслят еще точными категориями, среди них есть штабисты, обладающие знаниями не только теоретическими, на своей шкуре испытавшие, что такое война.

Когда Мицкевич после чьего-то душераздирающего рассказа об обороне Варшавы встал и воскликнул, что следовало скорее всем погибнуть под развалинами, чем отдать столицу, седовласый генерал Малаховский[138], иронически взглянув на него, отпарировал: «Не для того ли, чтобы вы могли, рассевшись на руинах, воспевать погребенных?»

Не было в этой суровой отповеди намека на бездействие Мицкевича, хотя поэт иначе и не мог принять этих слов, — было только превосходство опытности, военной практики над мечтательством того, кто не корпел над планами, не думал о подвозе провианта, не держал в руках статистики убитых и не ориентировался в настроениях горожан и сельского населения. Военные специалисты, как и все, прочие специалисты, ужасно не любят, когда в вопросах их ремесла поднимают голос профаны и дилетанты.

Мицкевич не в силах теперь замкнуться в одиночестве, не может удовольствоваться одиночеством. Единственное утешение он находит в труде. Много читает, но это пассивное занятие не приносит ему успокоения. Он снова берется за перевод байроновского «Гяура», давно уже начатый. Сначала перевод шел у него с трудом, приходилось преодолевать сопротивление материала; постепенно, однако, поэт ощутил, как втягивает его эта трудная работа, исполненная коварства и очарования.

Перевод стихов норой напоминает решение шарады; бдительность, которой требует эта работа, утомляет и в то же время приносит большое наслаждение.

Сходство с игрой зиждется на том, что правила известны, но выигрыш зависит от гибкости и проворства языка, от меткости выражений.

Мицкевич, обладавший весьма конкретным воображением, искореняет каждую неясность и двусмысленность, формирует стих за стихом терпеливо, несмотря на то, что, казалось бы, весь покоряется вдохновению, без которого не берется за перо. Тут, при переводе, вдохновение, управляемое чужою волей, воспламеняется от чужих слов, чтобы в этом пламени расплавить слова языка, настолько чуждого английским звукам, что Байрон в этой новой оправе, новой версии становится, собственно, иным, хотя и не менее великим поэтом.

Мицкевич как раз дошел до исповеди калугера[139]. Прервал работу и зашел ненадолго в церковь, чтобы послушать орган. Стал у пустой скамьи и дал себя унесть мелодиям, ниспадающим с великой силой и возвращающимся снова на вершины, откуда они вновь падали вниз, подобные альпийским водопадам, но отличные от них способностью обратного падения, вопреки законам тяготения, падения ввысь. Дал себя понести могучим волнам органа. И вдруг разверзлись над его головой своды. Он говорил позднее, что почувствовал, как будто разбился над ним стеклянный шар, наполненный поэзией. Увидел в памяти знакомое полотно из Сикстинской капеллы, в то мгновенье расположенное, однако, так высоко, что он не мог различить отдельных фигур.

Между этим парящим видением и полом начали проплывать воспоминания. Ему показалось, что на одной из лавок он видит Томаша Зана в шубе, которая спасает его от оренбургских морозов, листающего молитвенник в какой-то убогой церквушке, которая, как это случается в сновидениях, была в то же время той самой церквью, где стоял поэт под бурей органа. Он увидел тут же над собой лица друзей юности. Узнавал друзей филаретов, приветствовал каждого особо долгим взглядом. Лица исчезали столь же внезапно, как появлялись, его поражала, однако, интенсивность, с которой он видел мельчайшие подробности.

Потом он услышал дребезжание упавшей монеты. Увидел совсем рядом Новосильцева, Пеликана и доктора Бекю. Дрезденская церковь превратилась внезапно во временное узилище в упраздненном монастыре отцов базилианов!

Тут произошла перемена в картинах его видения.

Спальня сенатора. Сенатор не может заснуть. Веки у него, как у Регула, отрезаны бессонницей.

В углу комнаты Мефистофель, будто в сцене из «Фауста». Картина вновь меняется. В полусне, в полубодрствовании поэт видит процессии, идущие по снегу. Удивляется, что перевернутые свечи пылают золотыми стрелами к земле. Снег неожиданно растаял, открылось небо, и вот ясно слышен запах Италии, благоухание роз в Альбано. Увидел Еву — Генриетту. Снег снова засыпал пространство перед ним, пространство, которое внезапно опустело.

Только через минуту стало возможно различить в этой белесой мгле движущиеся человеческие фигуры. Все идут на север! Орган смолк. Очнулся из этого полусна-полумечтания, вернулся домой и еще в тот же час начал писать «Дзядов», часть третью. Как он добывал из будничной разговорной речи, которая подобна бурной реке, несущей мутные воды, — как он добывал фразы, казалось бы, такие простые, составленные без малейшего труда, так естественно, как будто они таились в польском языке уже целые столетия до него?

Скольким он обязан беседам с повстанцами, которые, как Антоний Горецкий, Август Бреза, Стефан Гарчинский или Адольф Скарбек Мальчевский, офицер четвертого стрелкового полка, изъяснялись языком, столь отдаленным от всяких светских условностей, языком, отшлифованным в огне пушек Грохова и Варшавы?

Когда Урсын Немцевич прочитал «Редут Ордона», он явно не мог согласиться с солдатским, лексиконом этого шедевра.

Старый классик гневался на такие выражения, как «редут», который рад бы заменить «дзялобитней» — батареей; косился на «люнету», «енерала» и «лысину всьруд колюмны».

Гарчинский, который в письмах не пользовался худосочным языком псевдоклассической грамматики, в своей поэзии ставил запруды перед этим потоком языка естественного и повседневного. Характеризуя в одном из писем к Мицкевичу Констанцию Лубенскую, он выразился о ней весьма вольно, что ее может как хочет вертеть каждый, кто пишет стихи. Но в стихах он никогда бы не употребил подобного оборота.

В любовных стихах, писанных в России, Мицкевич не однажды отклоняется от классических условностей. Позволяет вторгаться в святыню сонета грубым выражениям, в других произведениях не страшится грубости банальных обыденных оборотов, которые только благодаря ироническому оттенку приобретают истинный смысл. Большая часть этих стихов не выдержала испытания временем: извлеченные из тогдашней эпохи и нравов, они не светят уже первоначальным блеском, утратили сладостность и ядовитость.

вернуться

134

Сражение под Гроховом, самое крупное и кровопролитное за время восстания, произошло 25 февраля 1831 года и не привело к победе ни одну из сторон: главные польские силы отступили к Варшаве, но командовавший царской армией Дибич ввиду потерь на штурм польской столицы не решился. Под Остроленкой 26 мая повстанцы были разбиты. Падение столицы произошло 7–8 сентября.

вернуться

135

Ян Скржинецкий (1796–1860) — генерал, в феврале — августе 1831 года главнокомандующий повстанческой армией. По политическим взглядам — реакционер. В ведении военных действий проявил нерешительность, медлительность, бездарность.

вернуться

136

Ян Круковецкий (1772–1850) — генерал, во время восстания губернатор Варшавы, с августа 1831 года глава повстанческого правительства с диктаторскими полномочиями, крайний реакционер. Осуществил капитуляцию Варшавы.

вернуться

137

Мауриций Мохнацкий (1804–1834) — литературный критик и теоретик, горячий сторонник романтизма, публицист, революционный деятель. Член тайных обществ конца 20-х годов, во время восстания — один из лидеров его демократической организации — Патриотического общества, офицер повстанческих войск. В эмиграции написал (но не окончил) исторический труд «Восстание польского народа в 1830 и 1831 гг.».

вернуться

138

Малаховский Казимеж — генерал, подписавший капитуляцию Варшавы.

вернуться

139

Монаха, чернеца.

61
{"b":"256951","o":1}