Напротив памятника, словно пав на колени, прилепились друг к дружке две лавчонки. В одной – книжный магазин «У золотого попугая», где торгуют карандашами, мелом, оберточной бумагой и изредка книгами – это осенью, когда начинается учебный год. Торгует там высокий чернявый парень по имени Урмуз Никулеску. В другой – мелочная торговля моего нового хозяина Мьелу Гушэ, который известен в городе под кличкой Упокой; над дверью и окнами белым по черному вывеска: «У ангела».
С неба снова сыплет снег. Громоздятся сугробы.
– Почуяла зима, что ей конец, вот и будет лютовать целую неделю, а то и две.
– А может, и весь месяц, еще ведь февраль на дворе.
Извозчики снова перепрягли лошадей в сани, повязали им на уши цветные ленты, на шею подвесили бубенцы. Сани поджидают седоков возле памятника. Звенят бубенцы. Стучат нога об ногу оборванные извозчики – чтобы согреться. Редко кто пройдет по улице. Ни одного седока возле извозчиков, ни единого клиента в «Попугае» или в «Ангеле». Торговцы от нечего делать заняты болтовней.
– Вот чертово мужичье, гниют в своих землянках, в город их и не заманишь… К нам – ни ногой…
У Мьелу Гушэ никакого оборота.
– Может, помрет кто. Чтоб в такую собачью погоду да никто не помер…
Заходит покупатель. Просит маленькую свечечку – за десять банов. Заболел ребенок. Видно, помрет. А помирать без свечки не годится.
– В лесах севернее города поезд в снегу застрял.
С лесистых берегов Веде к самому городу подошли волки. По дорогам ни пройти, ни проехать.
– Сбегай-ка, скажи, пусть принесут мне чашку кофе.
Через дорогу от «Ангела» – кофейня господина Мильтиаде. Хозяин только что отворил ставни. Я перехожу улицу.
– Чашку кофе для господина Гушэ…
– Сей момент! – отвечает кельнер. И кричит за ширму: – Чашку кофе для дяди Упокоя!
Господин Мильтиаде смотрит на меня, будто видит впервые. Хотя я заглядывал к нему не далее как вчера.
– Погоди-ка, дружок. Ты из «Ангела»?
– Из «Ангела».
– Нанялся к Упокою?
– Да.
– Когда же это чудо свершилось?
– Вчера утром…
– Угу! То-то мне было странно…
– Пожалуйста, передайте кофе для хозяина.
– Не изволь беспокоиться.
Хозяин кофейни провожает меня взглядом.
– Скоро, поди, уж и полдень, – говорит мой хозяин. – То-то смотрю – ремень у меня ослаб. Сделай милость, сбегай домой. Принеси судки с обедом. Да смотри не разлей по дороге, а то шкуру спущу…
Дом Гушэ – на самой окраине по пути к Скриоаште. Дорога дальняя. И я отправляюсь. Скрипит под постолами смерзшийся снег. Ветер треплет одежду, раздувает полы сермяги, гонит вперед. На перекрестках аж к земле пригибает.
– Целую ручку, барыня! Хозяин послал меня за судками с обедом.
– А денег на базар сходить он мне оставил? Только под утро из картежного дома вернулся. Небось и не знает, что дрова на исходе? Ничего знать не хочет, мерзавец… А за едой посылать не забывает! Чтоб его черви съели! Чтоб ему отравиться…
У хозяйки красные, заплаканные глаза. Она держит на руках двух золотушных девчушек – сопливых, с прыщами на губах.
– На-ка, покачай… Авось уснут. Хорошо бы до самого светопреставления, а то ведь никакого спокою не видишь.
Я беру девчонок на руки. Неумело. Те на миг затихают. Потом, словно их кто подбил, дружно обделывают меня.
– Ах, бессовестные! Всего обкатили. Поди на улицу, оботрись снегом и не серчай. Это к счастью. Вот ежели бы мне догадаться наделать в кадку, когда я у мамы только родилась и бабка меня первый раз в воду сунула, – не бывать бы тогда ни свадьбы с Гушэ, ни всех моих несчастий… Уф!
В обед хозяин открыл судки, расставил на прилавке, поел.
Вечером я возвращаюсь из «Ангела» один, с пустыми судками.
Хозяин заявляется совсем поздно, порой за полночь, а то и под утро. Я сплю в одной комнате с Зыной, прислугой. Это крепкая, здоровая девушка, у нее распухшие красные руки. Ей больше приходится смотреть за коровами, чем за порядком в доме. В хлеву жуют жвачку четыре коровы – три черные как смоль, а одна белая как снег. На этих коровах и держится все хозяйство. Хозяйка продает молоко соседям. Среди ночи в дверь скребется господин Гушэ. Зына – она спит чутко, как кошка, – вскакивает и идет отворять. Я стараюсь уснуть покрепче. Лежу – не шелохнусь.
– Этот что, спит?
– Спит. Хоть дрова на нем коли, не проснется. Спит как убитый.
Хозяин остается у нас в комнате. Ненадолго. Уходит на цыпочках. Но тотчас начинают хлопать двери. Подымается шум. Хозяйка кричит, надрывая глотку:
– Опять у Зыны был, стервец! Весь год, как дети родились, что ни ночь к ней шастаешь. И как только земля тебя терпит?!
Двор у Гушэ большой. Дом стоит почти посередке. Пустынная улица теряется где-то в занесенных снегом полях.
– Слышь, что творится? – доносится из темноты голос Зыны.
– Слышу…
– Ни дать ни взять – сумасшедший дом.
– Ты давно служишь у Упокоя?
– Уже два года.
– И тебе не обрыдло?
– Обрыдло, а куда денешься? У других-то не лучше, а может, и хуже еще.
– Хозяйка колотит?
– Не-е.
– А если побьет, тогда что?
– Глаза выцарапаю!
– А хозяина к себе зачем пускаешь? Нравится?
– Вот еще. Пускаю, чтоб хозяйку позлить. Ненавижу ее. Всех барынь ненавижу.
Зына ворочается на постели, свертывается клубком. Натягивает одеяло до самого подбородка.
– Давай спать, – говорит она, – а то скоро светать начнет!
– Давай!
Мы пытаемся заснуть и не можем. В сумраке комнаты сон кружит над нами лисой, то приблизится, то отдалится, все никак не коснется наших век. Нары широченные, от одной стены до другой. Я скорчился в своем углу. В другом свернулась клубком Зына.
– Спишь?
– Нет…
– Я тоже не сплю…
Я встаю и отдергиваю занавеску. Мрак в комнате редеет.
– Дарие…
– Да…
– Ты, наверно, ко мне хочешь…
– Хочу…
У меня дрожат губы. Я поглубже забираюсь под одеяло. Сжимаюсь в комок. Меня бьет озноб. Мороз на улице крепчает. В комнате стало холоднее.
– Не надо…
– Не буду…
Улица далеко. И все же нам слышен скрип шагов запоздалых прохожих. Собаки спущены, они бросаются на забор, заливаясь лаем.
– Я ведь больная, парень…
Улица занесена снегом. И на заснеженной улице очень красиво, просто несказанная красота. На крышах домов – белые снежные шапки, снежные шапки на заборах, на каждой доске по шапке. Ветки дерев отяжелели, прогнулись под пышным белым убранством. Но снег уже прекратился. По улицам снуют люди. И исчезает под их ногами девственно белый покров.
– Я могла бы испортить тебе жизнь, парнишечка…
Светает. Я одеваюсь и иду в хлев. Прежде от меня воняло дубильней, сопревшей овчиной, едким раствором. Теперь от меня пахнет хлевом, хлебом и ладаном. Из всех товаров, которыми мы торгуем в «Ангеле», только у ладана есть запах. Гробы не пахнут, не пахнет и глазет. Я чищу хлев, выгребаю навоз, скребу коров, бросаю им в ясли сено, настилаю свежую солому. Зына доит тех коров, что еще дают молоко…
На окраинах города чуть ли не каждую ночь случаются кражи: воры взламывают замки и тащат все, что найдут, обирают людей до нитки. Город кишмя кишит ворами.
– Держись от воров подальше, Дарие, – предостерегает меня Зына. – А то можно и в тюрьму угодить.
– Не для того я в город приехал, – отвечаю. – Я приехал работать, денег подкопить.
– Подкопить денег? И для этого нанялся к Мьелу Гушэ?
– А что, разве он не заплатит?
Зына только плечами передернула. А у меня возникло такое чувство, будто холодная змея сжала сердце…
– За так, – говорю, – я и не подумаю надрываться…
В «Ангеле» есть все, что нужно для похорон: свечи и ладан, одежда из гнилого сукна, сшитая на живую нитку, – на живом человеке она расползлась бы мгновенно, туфли и башмаки с каблуками из папье-маше, выкрашенные черным и навощенные до блеска, а также гробы всех размеров: крошечные, с обувную коробку; побольше, покрашенные белой краской; большие и широкие – для солидных покойников, коротенькие и узкие – для недомерков. Гробы выстроились штабелями в глубине лавки. Полки ломятся под тяжестью непочатых штук черного и белого глазета. Белым глазетом обивают гробы для девушек, умерших до замужества.