– Видишь, у наших детей носы в конопушках. Как ни отмывай, до десяти – тринадцати лет с ними ничего не поделаешь. А потом сами пропадают. Это у нас в роду. Соседские дети, родившиеся до моего прихода, тоже очень похожи на Георге, Ляну и Дарие. Я очень скоро заметила, что соседки мне завидуют и все как одна злобствуют, что я прижилась в этом доме. А пуще всех ненавидит меня Жигойка, та тетка, которой муж отдал в приемыши Ляну. Отдавать девочку назад она никак не хотела. А у нас уже росло трое, могли бы растить и четвертого. Мне не хотелось, чтоб муж думал, будто я своих детей от его сирот отличаю. Где там отличать… Потом он и сам в этом убедился. После одного случая… Ведь я от этакой жизни тоже остервенела… И вот, поняв, что не хочет Жигойка возвратить девочку, подкараулила я, когда она пришла за водой к колодцу. И тоже выхожу с ведрами. И говорю:
«Слышь, Пэуна, отдай мне дочь».
«А она не твоя».
«Раз она родилась у моего мужа, стало быть, и моя. Отдай…»
«А вот не отдам».
«Послушай, Пэуна, неужто на меня зло держишь?»
«Держу, еще бы».
«Да за что?»
«Не скажу. Коли не дура, сама поймешь».
«Значит, ты жила с моим мужем…»
«Да, жила и жить буду. Тудор – мужик по мне…»
«А муж твой, выходит, не по тебе?»
«Мой тоже по мне, но и твой – тоже».
Она и тогда была такая же – маленькая, широколицая, толстозадая. Только что помоложе да порезвее. Тут меня и разобрало.
«Значит, не уймешься? Ах ты, Вертихвостка!»
«Не уймусь, слышь, не уймусь – и все тут. А что ты мне сделаешь? Эх ты, приблуда!»
«А вот смотри, что я сделаю…»
В руках у меня полная воды бадья, еле из колодца вытянула. Как качну я этой тяжеленной бадьей, да ей по голове. Прямо в висок угодила. Она и брякнулась. Вытянулась на гальке у колодца и бьется в судорогах. Глаза под лоб закатились, рот раскрыт. Из виска кровь сочится. А бадья колодезная все еще на цепи раскачивается. Я не будь дура схватила бадью да и опрокинула на Вертихвостку. Так всю с головы до ног и окатила. Потом снова достала из колодца воды, наполнила свои ведра и вернулась домой. Сколько уж она там корячилась, не знаю. Ранним утром это было. Когда я выглянула снова, ее уж и след простыл. Опамятовалась и ушла. С тех пор как встретит меня, отворачивается. А коли мужа моего завидит, торопится поскорее мимо прошмыгнуть. Даже через забор в нашу сторону не глядит. И девочку против нас науськивает. Бывало, проходит девчушка с козами мимо нашего дома, а я на пороге стою, пробую с ней заговорить. Хлебом заманиваю, виноградом, яблочками – всем, что только дома найду. А она убегает. Даже близко не подойдет. Из-за Пэуны с ее наговорами девочка отца своего ненавидеть стала. Гореть Вертихвостке за эти грехи в геенне огненной.
Что за черт! То и дело слышу разговор про геенну огненную!.. Вот и в церкви, что у примарии, если обернуться лицом к выходу, так справа и слева от двери сразу увидишь эту геенну, от плит пола до самого потолка… А Христос, воскресший и возносящийся на небо без крыл, или младенец Иисус с толстыми щечками и голубыми глазами, улыбающийся с разных икон, сидя на ручках у Марии, божьей матери, нарисованы в глубине церкви, в самом алтаре. Мне нравится, что мать мою тоже зовут Марией, как божью матерь, хоть и не знаю почему.
В церкви я всегда разглядывал иконы. Но гораздо больше меня притягивало к себе изображение геенны огненной, которой пугал нас священник, – то самое, что занимало всю стену у входа. Там под огромными котлами бушевало пламя, а в котлах клокотала кипящая смола. К потолку поднимались клубы сизого пара, а в них – смотри-ка – черти с задранными хвостами, витыми рогами и огромными ушами, а рыла как у свиней и свернуты на сторону. Волосатая нечисть, вооружившись четырехзубыми вилами, перебрасывает из котла в котел души тех, кто согрешил на земле. Забрался в соседский сад, сорвал яблоко – все, пропала твоя душа, и ожидает тебя после смерти геенна огненная!.. Пламя геенны, вечно кипящая смола и вилы, чтобы перебрасывать тебя из одного котла в другой. Поехал ты в поле лошадей пасти, да устал и задремал, а кони и зайди в чужую кукурузу, пшеницу, овес или рожь – и вот тебе снова уготовано пламя все той же геенны огненной, те же черти и та же смола в котлах… Обругал тебя приказчик Гынцэ – потерпи, чепуха!.. Ведь это ему гореть в адском огне… Но если и ты обругал его – готово, сгубил и ты свою душу!.. А уж если ругнул попа, помещика или примара – и того хуже: кроме геенны огненной, что ждет тебя после смерти, быть тебе еще до смерти битым – кнутом, прикладом или кулаками – под ребро, в зубы, куда придется…
Зима. Тихо падает редкий снежок. Село укрыто белым пуховым покровом. Лишь вороны, перелетающие с куста на куст, черны по-прежнему. Только вороны да… долгогривый поп, который с крестом в одной руке и с веточкой базилики в другой обходит хату за хатой с благословением. За ним семенит в плохонькой одежонке церковный служка с ведерком. В ведерке святая вода… Вошедши в дом, поп что-то гнусит себе под нос. Взрослые и дети, скопом, терпеливо ждут. Поп крестит всем лоб базиликовой веточкой, смоченной в ведерке со святой водой. При этом нараспев читает молитву. Мужчины, женщины и дети целуют попу руку… Рука у него волосатая, грубая, с длинными ногтями, а под ногтями черная земля. Но, говорят, рука его священна. И ее полагается целовать. Вернее, полагается всем, кроме нас. Нам бы тоже полагалось, если бы поп Бульбук соблаговолил на рождество или пасху почтить приходом наш дом. Однако наш дом поп Бульбук обходит стороной, как если бы тут жили чужеземцы, не верящие в бога. Будто сам он верит! Будто другие верят!.. Но так уж повелось. Так принято… Таков обычай. Произносить слова о том, что веришь в бога незримого… Нам, детям, до этого мало дела. Мы скорее плюнули бы в святую воду, чем последовали бы примеру взрослых, которые, получив благословение, принимаются шарить в своих карманах, достают оттуда последние медяки и отдают их долгогривому. Если бросишь монетку в пять или десять банов, поп, благословив, выругается сквозь зубы. Неслышно. А громко, в лицо, обругает тебя служка. Поп радуется только, когда в чашу падает полтинник или целая серебряная лея. Помещик может отвалить и червонец!.. Для попа он самый благочестивый христианин на свете. Ему-то не придется гореть в адском пламени. Об этом уж поп позаботится. В каждой молитве после упоминания имени митрополита поп называет помещика из Бэнясы, и послушайте только, как нежно это имя ласкает слух: Герасие Милиан Милиарезь. Голос у самого Милиарезя гнусавый, ноги больные, и, когда он по какому-нибудь делу приезжает в примарню, из коляски его выносят на руках двое слуг. А ноги у него бессильно болтаются, словно пришитые. Разговаривая между собой, когда их не слышат ни приказчики, ни местные подхалимы, крестьяне называют помещика Коларезь[5]. Так проще.
– У тебя-то что за счеты с помещиком, Дарие?
– Ей-богу, никаких! Только если бы я был взрослый и подвернулся бы случай, я бы как заехал ему палкой промеж глаз…
– Может, и наступит такое время…
Я спрашиваю у мамы:
– Мам, а почему поп Бульбук не заходит к нам?
Мама – единственный человек в семье, которому не по душе, что поп обходит наш дом. Мой дедушка, а ее отец – старик с красивой окладистой бородой – всю жизнь читает толстенные часословы, а молитвенники всегда держит под рукой, на подоконнике. Мама каждое воскресенье ходит в церковь. И там поп не может запретить ей целовать крест и иконы. При всем своем бессердечии. Однако побороть себя он не в силах и смотрит на маму с неприязнью.
– В обиде он на нас. На отца разобижен.
– А за что поп сердится на тятю?
– Из-за брата твоего, Георге.
– А чем Георге ему не угодил?
– Пошел в семинарию, где учатся на священников.
– И поп не хочет, чтобы Георге надел поповскую рясу?