– Не выкалывала я святым глаз. А раз нет, стало быть, и нет, хоть убей! Грех на душу возьмешь! Убивай! Придется опосля на собственном хребте на небо нести, как Каину Авеля…
Мьелушел удовлетворился тем, что, схватив старуху за плечи, вышвырнул ее из дверей участка, да так, что она, грохнувшись оземь, покатилась по грязной дороге. Кое-как доплелась Диоайка до дому. Сделала себе примочки – и исцелилась.
А святые при всей их святости так и остались без глаз.
– Ну и что? – говорит господин Думитреску. – Святые, они и без глаз все видят. Глаза только людям нужны.
Отошло в прошлое восстание, уже сгнили в общей, без крестов, могиле казненные бунтари, увяло и истлело над могилами не одно поколение трав; вернулись в села изувеченные, возвратились домой и те, кого на судах, последовавших за подавлением бунта, приговорили к тюремному заключению. Как-то ночью на нашей станции сошел высокий рыжеволосый мужчина с чемоданом в руках. Кончики его длинных усов были лихо закручены вверх. Поезд, сверкая освещенными окнами, умчался дальше. В сторону Дуная. Рыжий мужчина остался на платформе. Перрон освещался одним-единственным фонарем, в котором горела газовая лампа. Вокруг все тонуло в кромешной тьме. На вопрос Руцу, стрелочника, куда он держит путь, незнакомец ответил:
– У меня в этом селе дело. Хотелось бы переночевать где-нибудь поблизости.
– Трудненько это. Постоялого двора у нас нет. Одни корчмы. Приезжие в селе не часто останавливаются. Только проездом бывают…
– Ну и как же мне быть – неужели не найдется койки, хоть какой-нибудь, лишь бы ноги вытянуть? Я заплачу. И за ночлег. И за беспокойство.
– Попробовать можно. Вот только отпрошусь у господина начальника и провожу вас на хутор. Постучимся. Авось повезет.
Они спустились к реке, перешли мост, вошли в хутор. Стрелочник сказал:
– Тут живет одна вековуха, больше никого нет. А комнат в доме две. У нее вы и могли бы переночевать.
Он постучался в двери дочери Панделе Чушкэ, состарившейся в девках. Вековуха пустила гостя на ночь. А он остался насовсем. Село узнало, что зовут гостя Думитреску. Первое время он сидел больше дома, потом стал показываться во дворе, а там уж и на улице, заговорил с крестьянами.
– Долго ждала Штефана. Вот и дождалась своего счастья.
– Да какого еще счастья! Шутка ли – за торговца выйти!..
– Я одно знаю – в поле на работу ее не погонит…
Поначалу Думитру Думитреску работу искал, чтобы на жизнь заработать. Мужики советовали ему:
– Хорошо бы вам сборщиком податей сделаться, господин Думитреску, как человек вы порядочный, допекать нас не будете, коли в худородный год припоздаем с уплатой.
– Спасибо за доверие, но я на государственную службу не пойду.
– Что так? Делов немного. А жалованье идет. Как ни работай, а в конце месяца все жалованье сполна…
– Бывает, что деньги жгут руки.
– Те, к примеру, что жандарму платят…
– Или приказчикам…
– Или примару…
– Да и попу тоже…
– Лишь учитель живет на честные деньги, наших детей грамоте учит. Он из-за них голову себе ломает…
– Когда-нибудь и сломает…
– Когда восстание шло, были и из жандармов люди, что на нашу сторону перешли…
– Мало их было. Большинство в народ стреляли…
– В семье не без урода…
– Больно уж много в нашей семье уродов…
– Бар то есть…
– Не сумели мы от них избавиться…
– Оно и впрямь трудно было. У них ружья, пушки, а у нас дубинка…
– Хоть душу немного поотвели. Сердцем чуть поостыли…
– Да и баре тоже поунялись…
– Сколько помещиков во время восстания погибло, если по всей стране посчитать?
– Да немного. По пальцам на одной руке перечесть можно, – отвечает господин Думитреску, которому, должно быть, кое-что известно.
– А приказчиков?
– Тоже мало. Пальцев на двух руках хватит, чтоб перечесть. Даже останется.
– А сколько босяков баре после восстания погубили?
– Одни говорят – одиннадцать тысяч, другие – пятнадцать, а третьи – что всего убито в стычках и расстреляно семнадцать тысяч крестьян – мужиков, женщин, детей… Поубивали, не записав ни в какие книги, чтобы потом им счетов не предъявили, – рассказывает господин Думитру Думитреску.
– Всю страну измордовали, мерзавцы. И дальше мордовать будут, попробуй только голову поднять.
– А это уже от нас всех зависит.
– Как это так?
– А так, что ежели народ, как в прошлый раз, подымется без уговору меж селами, без всякого руководства и без плана, все кончится по-старому. Помещики с жандармами и войском снова зальют страну кровью.
– А кто нами руководить будет?
– В нужный момент найдутся и нужные люди, – отвечает господин Думитреску.
– А где они теперь?
– Да наверно, где-то есть. А если и нет пока, то народятся…
– Пошли их нам, господи! Пошли их, господи, поскорее, – молит Стоян Гончу, ветеран семьдесят седьмого года, как и Диш…
– Да тебе, дед Гончу, их, поди, уже не застать.
– Пусть хоть те застанут, кто сейчас в дорожной пыли играется…
В дорожной пыли играл в то время я. Играл в лошадки. С Ицику, Тутапу, Туртурикэ и Гынгу. Ицику у меня был конем. А при Туртурикэ конем состоял Тутану. Гынгу же ни конь, ни всадник. Бегал при нашем стаде жеребенком. Если Ицику выпадало быть моим конем, я взбирался на него. Подхлестывал прутом. Горячил, как настоящего жеребца. Ицику переходил на рысь и ржал… Наконец, Ицику уставал от бешеной скачки. Тогда конем становился я. А Ицику – всадником. Наступал мой черед скакать, ржать, таскать Ицику на закорках. Я был норовистым конем. Дико ржал, всхрапывал, пугался, сбрасывал Ицику на землю. Ицику принимался реветь:
– Не хочу с тобой больше играть, Зубатый…
– Ну и катись отсюда!
Чего только не болтают люди про Думитру Думитреску, зятя Панделе Чушкэ!
– Небось шпион – бояре подослали нас прощупать…
– Или злодей – укрылся тут у нас от полиции…
– Или бунтарский вожак – следы заметает…
– Как тут узнаешь?.. Еще пословица есть: с вором полбеды, с ограбленным вовсе беда.
Думитру Думитреску нашел себе наконец занятие – стал маклером у греков: скупает для них зерно у крестьян, у кого есть что продать… Таких совсем мало, но все-таки находятся – у кого земли побольше…
Выйдя замуж, Штефана Чушкэ словно помолодела. Бегает проворно. А у себя во дворе, средь яблонь, любовные песни поет…
Иногда запечалится.
– Что с тобой, дочка?
– Да все о муже своем думаю. Потерять боюсь. Теперь бы я уж не снесла одиночества. Странный он!.. Объявился среди ночи. Ни о матери, ни об отце не рассказывает, ни о сестре, ни о брате. Не сказал даже, где прежде жил. Ничего…
– Не говорит – и не спрашивай. Придет день, глядишь – сам расскажет. У него небось свои расчеты, как у всякого человека.
На дворе осень. Кукурузу уже собрали. Виноградники, посаженные крестьянами после холеры, присыпали землей, чтобы не померзли под снегом молодые побеги.
Открылась школа. Слетает с деревьев пожелтевшая листва. Зачастили дожди. Ветер то и дело меняется. Дождь сыплет мелкий, частый. Осенний…
Флоре Флоакэ, служка, харкает кровью. Петь уж не может. Не может даже из дому выйти. Позвал попа Буль-бука исповедаться.
– Батюшка, это я подбил Диоайку святым глаза выколоть. Она и ворожить согласилась, чтобы Джикэ Стэнеску извести. Хотел я его место получить! Сам писарем стать хотел… А теперь в землю пора, батюшка…
Причастил его поп.
В корчме, выхлебав не один кувшин вина, поп исповедался корчмарю. Новость тотчас разлетелась по селу.
Флоре Флоакэ помер. Какой-то мальчик отзвонил по нему в колокола. Я в толпе ребятишек побежал смотреть на похороны.
Церковный служка лежал в гробу желтый, ни кровинки в бледном лице.
Со стен деревянной церквушки святые смотрели на него дырами своих глаз, уже закрашенных синей краской.
Смотрел на покойника писарь Джикэ Стэнеску – настоящими, живыми глазами, глазами человека.