Такое же дикое запустение, а может, и пострашнее, являли собой, наверно, эти плоские равнины и в прошлом, во времена бесчисленных грабительских набегов на стольный город Бухарест и обратного беспорядочного бегства исмаильтянских армий, спасавшихся от вил и дреколья туземного люда…
И вот – высокие кусты шиповника на меже отделяют одно море бурьяна от другого. Не облетели еще бледно-розовые цветки, мелкие, как медная мелочь. Осенью кусты заалеют круглыми ягодами, словно бесчисленные открытые раны на живом теле земли. Я знал – давно уже исчезла на полях скабиоза. Близость человека с его плугом не пошла ей на пользу. А теперь – взгляни! – то ли из глубинных слоев, то ли принесенный неведомым ветром, но ведь явился же откуда-то ее род и снова укоренился в земле! И вымахал выше пшеницы, выше ржи!
Гордо покачивает своими бархатными голубыми головками чертополох, подставляя их солнцу, которое равнодушно отдает свое тепло притихшему полю.
Из травы прямо на дорогу выскакивает жирный пепельно-желтый заяц и замирает, насторожив длинные уши. Вроде и не боится меня, так редко попадаются теперь ему люди… Я вкладываю в рот согнутый указательный палец. Свищу… Пустыня отзывается эхом. Заяц бросается прочь. Прячется.
Немного дальше, разлегшись в дорожной пыли, греют на солнце свои красивые кольца большие черные змеи с желтыми, как песок, глазами. Рядом с ними ползают кофейного цвета сороконожки, толстые, жирные, налившиеся ядом, двигая десятками ног и шевеля тонкими длинными усиками.
Крупный, величиной с кошку, барсук стоит, опершись на хвост, посреди большака и удивленно смотрит на меня своими огромными круглыми глазами, обведенными желтой каемкой; только когда между нами остается не больше шага, одним прыжком скрывается он в траве, путая след.
В пустынном раскаленном небе кружат ястребы и суматошно каркают вороны. Такой обильной пищи они не видывали за всю свою жизнь! На разбитом, накренившемся телеграфном столбе отдыхает птица, воистину редкая для этих прибрежных мест, – орел-беркут с большим, крючковатым, как у попугая, клювом.
Село, раскинувшееся по обеим сторонам большака, тоже пустынно. А как же иначе? Дома сожжены до основания. Вместо них – кучи пепла, на которые сперва ложился снег, а потом чередою пошли дожди, размывшие их и унесшие в землю. Заборы не иначе как взлетели в воздух! От них не видно даже следов. Вдоль большака тянется гряда щебня и пепла, доходящая мне чуть не до колена. Это все, что осталось от самого большого в селе здания – наверно, здесь еще прошлой осенью стояла школа.
Акации и сливы, ивы и тополя срезаны или разнесены снарядами в щепы. Рядом с обгоревшими обрубками стволов, словно по приказу земли и солнца, пробились наружу молодые ростки и, лишенные человеческого присмотра, теснятся, как колючий чертополох, готовые заглушить друг друга. Разбит и колодезный журавль. Накренилась расколотая бочка. Откатилась в сторону и валяется колода с желобом. Ветер забросал мусором колодезный сруб, вода едва мерцает на дне, издавая смрадный запах. Хорошо, что меня не мучит жажда!
Из сплошных зарослей колючего кустарника, которые заглушили то, что когда-то было селом, выбирается, устремляясь ко мне, худющая кошка, желтая с белыми полосками. Я готов поднять ее, взять на руки и нести с собой, пока нам не попадется навстречу хоть некое подобие человека. Лишь бы не чувствовать себя одиноким, заброшенным и покинутым всеми. Зову, протягиваю руку. Кошка смотрит на меня миндалевидными глазами. Словно бы и хочет подойти. Но мнется в нерешительности. И убегает, как будто я огрел ее прутом. Забыла уже, как выглядит человек.
Я ускоряю шаг. Насколько позволяет нога.
Пока я не встретился с войной, меня часто терзали горькие сожаления, причиной которых была моя больная нога. Но, увидев безногих солдат, я перестал думать о своем пустяковом увечье. Ты злишься, порезав палец? У безруких уже нет оснований для такой злости.
На окраине села в придорожной канаве лежит скрюченный труп старухи с изможденным лицом. Останки ее прикрыты черным передником. Чуть подальше блестят на солнце тонкие косточки ребенка. Возле трупов высоко взметнула вверх свои жирные стебли лебеда. Рядом, широко открыв глаза, глядят на солнце васильки.
Я отворачиваюсь, чтоб не видеть ничего, кроме голубой ленты шоссе, что пролегло предо мной, покинуто и одиноко, меж неоглядных пустынных равнин, заросших молодой зеленью дикого кустарника.
Плечи мои опустились, словно кто-то навалил мне на спину тяжелые каменные глыбы, которые мне предстоит влачить до конца моих дней. Рот, казалось, забит пеплом и горькой скорлупой недозрелого грецкого ореха. Ноги словно налились свинцом. Я приложил к щекам ладони и почувствовал, что они холодны. Может, они были холодными и на самом деле, а может, это мои щеки пылали огнем. Зубы начали выбивать мелкую дробь.
– Дарие, ты боишься смерти?
– Нет, не боюсь.
– А жизни?
– Нет, жизни я тоже не боюсь.
– Тогда чего же ты испугался?
У меня недостало времени ответить на этот вопрос. От сплошной стены высокого бурьяна вдруг отделился какой-то человек. Он разве что не нагишом. Небритое лицо, дикий блуждающий взгляд. Незнакомец явно подстерегал меня, завидев еще издали на краю горизонта.
В руке я вертел ивовый прут, скорее для забавы, им даже собаку не отогнать, не то что защититься от человека. Был у меня и нож в кожаных ножнах. Я сунул руку в карман. Человек спросил:
– Нет ли у тебя огня, паренек?
– Нет. Я не курю и не ношу спичек.
– Тогда, может, кусок железа найдется? Дня два назад я потерял огниво, а жена недосмотрела за костром. Не на чем еду разогреть.
– И за два дня по этой дороге никто не проходил?
– Проходили немцы, болгары, турки. Я им не показывался. Остерегаюсь.
– У меня есть нож.
– Ежели стальной, то, может, и будет толк.
– По-моему, стальной.
Я вытащил нож и показал.
– Хорош, как раз такой мне и нужен.
Я протянул ему нож. Незнакомец был молод. Лет тридцати. Он осмотрел нож. Потрогал тупую сторону, провел пальцем по острию, поглядел на ручку.
– Замечательный нож. Режет как бритва. Ежели садануть им кого-нибудь…
– Сразу отдаст богу душу…
– Еще бы не отдать!
Он пошарил у себя за поясом и извлек узелок, в котором оказались завернуты серый кремень с острыми углами и пучок трутника.
– Ну-ка, испытаем, на что твой ножик годится.
Тупым краем ножа он ударил по кремню. Во все стороны золотыми пчелками посыпались искры.
– Знатный у тебя нож, парень…
– Да, вроде ничего…
Я вспомнил Дудуликэ и Тэнасе Фьер-Рэу, брата Киры. Этот нож был сделан в таборе под обрывом и был подарен мне.
«Возьми его себе, господин, может, когда и пригодится… И не забывай нас».
Забыть их! Как можно забыть Дудуликэ? А Тэнасе Фьер-Рэу? Это значило бы забыть Замбилу и ночи, проведенные на горе, в верхней усадьбе помещика со вставленным стеклянным глазом! Это значило бы забыть Киру, стремительную, как ласка, Киру-колдунью с миндалинами черных, словно маслины, глаз, Киру, которая столько раз ворожила мне на раковине то ли понарошку, то ли взаправду.
«Остерегайся косоглазых людей, Дарие».
«Хорошо…»
«И женщин с рыжими волосами».
«Ладно. Вот у тебя волосы как смоль…»
«И у Замбилы тоже как смоль…»
Меж нами протискивает морду таборская собака, Барин… Цыгане пинали ее ногами, швыряли в нее палками. Барин отбегал от шатров, визжа и скуля, смотря по тому, насколько было больно. Успокаивался. И опять шел к шатрам. Снова умильно вилял хвостом.
«И маленьких женщин-коротконожек тоже остерегайся, Дарие…»
«Хорошо. У тебя вон ноги длинные…»
«Да. И у Замбилы…»
Если бы я позабыл Дудуликэ и Тэнасе Фьер-Рэу, то, значит, забыл бы и Киру, и Замбилу. Забыл бы усадьбу. Арапники… Забыл бы, как пололи осот. Забыл бы собственную жизнь…
Полуголый человек, повстречавшийся мне в пустынном поле, ощупывает нож. Подымает на меня карие глаза и спрашивает: