Литмир - Электронная Библиотека

– И к чему тебе турецкий? Я еще понимаю – цыганский. Цыганский, может, и пригодился бы.

Из рассказов, слышанных мною от мамы и тетушки Уцупэр, я еще ребенком знал, что турки с незапамятных времен держали в страхе племена, жившие в здешних местах по Дунаю. В старых народных песнях поется о турецких набегах, кровавой резне, о пожарах, о том, как захваченных мужиков увозили водой далеко-далеко, в чужие, края, и там продавали в рабство. Паши и беи разоряли народ, оставляли после себя тлен и пепелища. Когда ребенок плакал, мать пугала его: «Замолчи, а то турок придет и зарежет!» И ребенок переставал плакать. Пыль и прах остались на месте некогда грозной турецкой державы. Пыль и прах да горстка бедных турецких сел, затерянных в желтых, сырых, зараженных малярией землях Добруджи. Из этих-то сел и уходили молодые крестьяне-турки служить в армию бок о бок с молодыми румынами. Как они, хлебали фасоль из общего котла, как они, получали зуботычины от офицеров и капралов…

– А цыганский-то мне зачем, Андрей?

– Чтоб узнать, о чем говорят меж собой помещичьи цыгане.

За усадьбой обрыв, и там, в овраге, несколько лет назад раскинули свой табор цыгане, которых прозвали помещичьими.

Весенняя пахота в разгаре. Работают на помещичьей земле и крестьяне из долин Кэлмэцуя и Дуная – по договору, – и помещичьи работники на плугах системы «Мистрец», запряженных крупными, сильными волами – у этих волов так широко расставлены рога, что между ними можно свободно поместить люльку. Поля засевают кукурузой сорта «чикантин», зерно ее почти красного цвета. Початки большие, частые, это очень урожайный сорт, и прибыль высокая. У обычной желтой кукурузы зерна крупные, но редкие, зато мука получается чистая, а мамалыга сладкая. Но барин с моноклем никогда не ел мамалыги. Кукурузу он продает по высокой цене, особенно теперь, когда война и всего нехватка, поэтому ему нужно как можно больше зерна. Кроме кукурузы, сеют яровую пшеницу, рожь, ячмень и овес. По склону холма, что обращен к Дунаю, помещик приказал на большой площади посадить подсолнухи. Из теплых южных стран, где вызревают оливки, нам уж не привозят, как до войны, растительное масло, а из семян подсолнухов его легко получить. Для этого надо только установить в усадьбе, в новых постройках, один-два пресса. Их барин уже заказал. И осенью, когда подсолнух уберут, прессы будут на месте и начнут жать масло. Чистым золотом обернется оно для помещика с моноклем.

– Не случись эта война, барину бы и в голову не пришло, что из подсолнуха можно выжимать немалые деньги.

Война кого лишает жизни, кому несет тяжкие страдания, а некоторые благодаря ей купаются в золоте. Мне приходит на память двоюродный брат Янку Брэтеску, молодой красавец кузнец, рисовавший на кусках холста и картона солнечные восходы и закаты, ивы на речном берегу, яркое пламя в горне кузницы и сынишку Ивана Цынцу с вымазанным углем лицом, на котором играют красные блики. Он раздувает мехи, поддавая жару в огонь, чтобы докрасна, почти добела раскалилось железо и стало мягким, как тесто, под молотом кузнеца.

Перед тем как уйти на войну и по-глупому погибнуть в горах на разведке, Янку как-то сказал мне: «Война – она уже не за горами – будет означать закат для одной части мира, зато для другой – восход. Сегодняшние ребятишки и твои сверстники увидят и сияние этой зари, и кровавый закат старого мира. Может, я тоже захвачу это время, если останусь жив».

Он решил, что уже поправился, и переехал жить в деревню, на чистый воздух, чтобы хорошенько укрепить свое здоровье. Но это оказалось ошибкой, притом роковой. Кашель так и не прошел. Когда его, уже мобилизованного, вместе с другими отправили в казармы – переодели в военную форму, нацепили на спину ранец, а на плечо винтовку, – Янку уже харкал кровью. И еще он советовал мне, при свидании в Руши-де-Веде год тому назад, искать какие-то семена, какие-то всходы. Я не нашел их ни в городе дубильщиков и торговцев, не мог найти и в Омиде, и уж подавно нет их здесь, в усадьбе.

Андрей, заботам которого меня препоручили, был, что называется, славный парень. Веселый и деятельный, он относился к своей службе легко, на работе не надрывался, да и не считал нужным; лошадей с барской конюшни он загонял так, что пена с них летела клочьями, спал вволю, ел до отвала, а когда ударяло в голову – оставался у красивой венгерки или бегал за цыганками, которых в таборе было пруд пруди. Ему были чужды высокие мысли; хоть он и учился в лицее, но с собой в эту глушь не прихватил ни одной книги.

Ясными ночами, когда не спалось, мы устраивались где-нибудь на траве. Я раскрывал Андрею тайны неба: рассказывал о Сатурне, о его кольцах, о незримых Плутоне и Нептуне, о Марсе, где открыли что-то вроде каналов и где, возможно, тоже есть жизнь, о созвездиях, которые видны в нашем полушарии, и о тех, которые можно наблюдать по ту сторону тропиков.

– И самое красивое из тамошних созвездий – Южный Крест…

– Да откуда ты это знаешь?

– В книгах читал.

– А какой в этом прок?

– Как это какой прок? Хочу знать. Надо успеть узнать как можно больше.

– А я вот не знаю, а живу хорошо. Стану счетоводом – еще лучше заживу, ничего не ведая про Млечный Путь, с чем его едят, откуда и куда он протянулся…

– И тебе совсем неинтересно про это узнать?

– Нет.

Иной раз испытывая жгучую потребность в собеседнике, я забывал, что за человек Андрей, и затевал с ним разговор о людях, об их образе жизни.

– Дурак ты, Дарие. Мечтаешь о всякой чепухе. Мир таков, как он есть – с барами и слугами, с богатыми и бедными, – и таким останется во веки веков. Кто сможет его изменить? И как?

– К примеру, вот они, и много других людей вроде них.

Мимо нас устало тянулись с работы пленные.

Ядреный воздух полей, щедрое солнце целыми днями и глубокий сон после дневных трудов – все это пошло на пользу моему здоровью. Остались в прошлом кадушки с дубильным раствором, с которыми приходилось возиться в сыром подвале хозяина Моцату; лавка, где торговал гробами и ладаном, свечами и одеждой для покойников господин Мьелу Гушэ; бакалея, где продавал деготь, веревку и соль Бэникэ Вуртежану. В прошлое отошла и гнетущая обстановка родительского дома с ее вечными ссорами и косыми взглядами родных, больно ранившими мое самолюбие. Занятый делами, страшила Амос редко показывался в усадьбе, а то и вовсе исчезал, не было над нами и господского глазу – ни здорового, ни стеклянного, хозяин их был далеко; и иногда вечерами Илонка зазывала нас с Андреем к себе – поболтать, разогнать скуку. Ей казалось, что она в тюрьме, она томилась и ждала конца войны, чтобы бросить и Амоса, который был ей мужем только формально, и самого барина, а когда вольный мир распахнет перед ней ворота, начать новую жизнь.

– Чего только у тебя здесь нет! И как ты пойдешь, не зная куда?

– Глуп ты, Андрей. «Чего только нет», говоришь? А что у меня есть-то? Стол и дом, да платья, да туфли… В человеке главное – душа, а если в душе нет радости…

– Как бы барин твоих слов не услышал.

– А хоть бы и услышал? Ну разозлится, ведь только это ему и остается. Может, и лопнет от злости, коли не понравится. Да он и так лопнет. Все чаще одышкой мучается. У самого больное сердце, а на людях хорохорится, чудит, лишь бы себе и другим доказать, что он еще молодой.

– Если уж ты, Илонка, говоришь, что барин стар… Тебе небось лучше знать…

– Ну и осел же ты! Я здесь много чего узнала. Барин развратник, ему теперь один конец… А мне бы здесь только конца войны дождаться. Там уж я сумею постучать кулаком в ворота жизни. Может статься, они распахнутся и передо мной.

С каждым днем больше чувствуется весна. Удлиняются дни, все короче становятся ночи. Короче некуда – только приклонил голову, прильнув щекой к ладошке, только забылся, как уже и рассвет. Днем на небе громоздятся черные тучи и раскаты грома громыхают так, словно пушки на передовой, сверкают молнии и хлещет дождь. В такие дни я слоняюсь по усадьбе, от дома к дому, а то ухожу в поля, накинув на голову какую ни то попону. Стараюсь изо дня в день выполнять все дела, которые мне поручены, а там – хоть потоп. Но нет на нас потопа. Просто хлещет дождь. А теперь все чаще и чаще над головой голубеет высокое ясное небо… Травы, пшеница и кукуруза растут на глазах. Только вчера пшеница едва доставала до щиколотки. А сегодня еще выше. Завтра будет уже по колено. Почва черная и жирная, нужно долго копать заступом, чтобы добраться до серого подзола. Добрая жирная земля, в нее что ни брось, тотчас пустит корни, даст всходы и пойдет в рост. «Жирная, хоть на хлеб мажь», – говорят здешние крестьяне про помещичью землю.

105
{"b":"25682","o":1}