…Я нарочно аду нечесаным,
С головой, как керосиновая лампа на плечах.
Ваших душ безлиственную осень
Мне нравится в потемках освещать.
Они с Бурлюком встретились после тридцати лет разлуки и не чаяли души друг в друге. В моем дневнике от 28 апреля 1956 года записано: «Сегодня приехал в Москву Давид Бурлюк. Ему 74 года. История его приезда такова: ЛЮ послала ему в Америку «Хронику» отца о Маяковском и свой адрес — после войны они потеряли друг друга. Он написал, что очень хочет побывать в России, но деньги у него есть на дорогу только в один конец. Тогда по инициативе ЛЮ его пригласили за счет Союза писателей. ЛЮ мне сказала: «Никакими тысячами нельзя отплатить Давиду за те полтинники, которые он давал нищему Володе, чтобы тот мог писать стихи, не голодая».
И вот они прилетели.
Бурлюк высокий, сгорбленный, почти лысый, один глаз вставной. Он очень симпатичный. Вошел и сказал: «Я Бурлюк, а вы кто?» Жена его похожа на рисунки в «Сатириконе»: высокая, старомодная, медлительная, с тоненьким голоском. У них абсолютно ясные головы, они помнят все на свете, говорят умно, говор украинский. Маруся живописец и музыкантша, она что-то напевала в уголке, а потом вдруг сказала: «Володя у нас был своим человеком. Я всегда собирала в баню троих — Давида, Володю и Хлебникова. Последнего с трудом. Потом долго пили чай из самовара. Это было на Бронной, я вчера видела этот дом. Он уцелел». А Давид Давидович сказал, что давал Маяковскому рубль в день, чтобы тот не голодал. «Как рубль? Володя писал, что полтинник». — «Нет. Он сам же подтвердил делом, что рубль. Во время приезда в Америку он дал Марусе серебряный рубль на память о тех рублях. Вот он у нее на одной цепочке с солдатским номерком сына».
Бурлюк с Марией Никифоровной каждый день приходили к ЛЮ, обедали у нее, подолгу разговаривали, листали книги. Бурлюк на каких-то счетах, листочках и бумажных салфетках оставлял стихи:
«ЗАЛ СТАРОСТИ»
Высыхает сердца озеро
И ручьи, что в озеро текут,
И душою мерзнут на морозе
Розы в час, когда цветут.
Это — сердца жизни истощенье,
Это — блеск, что вдруг увял,
Это — край, где царствуют лишенья,
Это — старости холодный, скушный зал.
Они ездили по городу, много раз были в Третьяковке, где этот ниспровергатель, «отец русского футуризма» замирал в восторге перед Крамским и Левитаном. А потом в столовой у ЛЮ он писал ее портрет на фоне пруда и красной лошади… «Он написал мой портрет, совершенно непохожий, но чудесный по живописи», — говорила она.
15 мая 1956 года ЛЮ мне писала: «…На дачу ехать еще холодно. Третьего дня были там с Бурлюками, покормили их обедом, позябли и пошли к Асеевым пить чай и греться. Увязался с нами и Михалков. Все три поэта и Мария Никифоровна читали стихи. Мария Синякова очень здорово нарисовала обоих Бурлюков».
ЛЮ была с Бурлюком в переписке в годы, когда писать эмигранту было опасно. Кипы подробнейших его писем хранятся в Литературном музее.
В январе 1941 г. Бурлюк просил ЛЮ похлопотать, чтобы всю их семью пустили обратно в СССР, они хотят быть «полезными своей Родине».
Нетрудно представить, чем бы кончилась вся эта затея, если б она увенчалась успехом. Но ЛЮ даже и не начала хлопотать — это было немыслимо со всех точек зрения.
Но вернемся к рассказу о художниках. Она ценила Михаила Кулакова, Краснопевцева, у нее были их работы. Однажды где-то увидела картины Зверева и сказала, что это замечательно. Глазунова один раз посмотрела, первую выставку в ЦДРИ, — и тут же перестала им интересоваться, хотя та, первая его выставка, была свежая и свернула со столбовой дороги социалистического реализма.
Художники, которых она ценила, были из числа гонимых формалистов, то есть тех, кого не выставляли, не признавали, кто жил трудно, но не сдавался. Всегда любила Давида Штеренберга, Натана Альтмана и особенно Александра Тышлера. Из всех мастеров она ценила этого художника более других. Любила в его работах весь этот сплав фантастики и реальности, его выдумку. Рисунок «Хорошее отношение к лошадям» переезжал с нею с квартиры на квартиру, и она мечтала, чтобы Маяковскому поставили бы такой памятник. Куда там!
Когда Тышлер бывал у нее, она подкладывала ему листы бумаги и за разговором он рисовал. А потом она эти рисунки окантовывала или дарила друзьям. Ее портрет, который он написал в 1946 году, — самый любимый ею. Из своих портретов она еще любила полотно Штеренберга, 35-го года. И, конечно, портрет работы Маяковского, про который она рассказала:
«Однажды мы играли в карты, это было в 1916 году, и прервались, чтобы поужинать. Я сидела и ждала, пока закипит самовар. Володя схватил какую-то картонку, которая лежала среди старых газет, и начал рисовать на обороте. Я не успела опомниться, как портрет был готов. Мне он показался удачным и я попросила его подписать. Вообще, в 15-м — 18-м годах вечерами, когда у нас собирался народ, он часто рисовал пером, карандашом или спичкой, обмакнутой в чернила. Портреты вручались оригиналам. В ту пору он был уже всероссийской знаменитостью и его подарками дорожили, их берегли. Где они теперь? В каких запасниках или частных собраниях покоится эта галерея его современников? Мне удалось разыскать несколько рисунков, в том числе портрет Хлебникова 1916 года и набросок В. А. Катаняна. Он сделан в 1929 году в редакции «Известий».
В 1938–1939 году Надежда Давидовна Штеренберг, жена художника, пришла в гости к своей знакомой. Квартира была коммунальная, и, проходя по коридору, она увидела в соседней комнате на стене картину явно кубистического духа. Какая-то женщина мыла пол и ничего не могла объяснить, хозяйки не было. Надежда Давыдовна подошла поближе, разглядела подпись и тут же позвонила ЛЮ, которая моментально примчалась и выяснила, что владелица картины, старушка, не прочь с нею расстаться за 200 рублей. Она дала ей 300 и стала владелицей автопортрета Маяковского! Он написал его в 1918 году. ЛЮ его помнила и тут же узнала. Картина затерялась где-то в хаосе революции, но все же нашлась. Поэт изобразил себя в правом углу в цилиндре и желтой полосатой кофте. Он нахмурился — на него валится город. Это как бы визуальное продолжение его ранних урбанистических стихов.
Поскольку от автопортрета веет кубизмом, то его конечно нигде не выставляли до последнего времени и увидеть его можно было лишь дома у ЛЮ. В 1983 году — еще до перестройки — Литературный музей взял его на юбилейную выставку в Политехнический и поместил как украшение экспозиции. Но комиссия МК КПСС, которая принимала выставку, ужаснулась и велела перевесить портрет высоко под потолок и снять этикетку — так, висит что-то цветное, ну и пусть себе висит. Никто на на него не обратил внимания — что и требовалось МК КПСС. А вот западногерманские немцы, еще раз напомнив нам, что нет пророка в своем отечестве, выставили этого пророка у себя, в самом центре выставки футуристов в самом центре Берлина. Центрее нельзя. Успех был огромный.
Для нашего официоза в этом автопортрете была та же крамола, что и в полотнах Малевича, Любовь Поповой или Пикассо, но для ЛЮ эти мастера были бесспорны. Картин Малевича у нее не было, но когда-то они были знакомы. Супрематизм как течение ей нравился умеренно и скорее в прикладном виде. Я помню у нее сервиз по рисунку Малевича, такие продавались в Мосторге. А работы Любовь Поповой она любила, у нее одно время висел в рамке клочок ситца по ее эскизу. Это была художница талантливая и в духе ЛЮ.
Что касается Пикассо, то они были знакомы заочно, передавали друг другу приветы через родных и общих друзей. «Вчера был Пикассо, я его кормила едой из твоей посылки, — писала ей Эльза в трудном послевоенном году. — Пикассо говорит, что у нас всегда очень вкусная еда, а ведь это то, что ты нам присылаешь… На днях вчетвером у Пабло праздновали его рождение, он с женой и мы. На столе стояло блюдо из креветок в виде огромной розовой клумбы, которую он сам соорудил. Очень красиво, но совершенно не вкусно». Ну, раз Пикассо нравится русская еда, то ЛЮ послала ему продуктовую посылку, которую я же и отвез на почту. Он через Арагона поблагодарил и передал, что хочет написать двойной портрет «Музы»: Лиля — муза Маяковского, Эльза — муза Арагона. Но железный занавес еще не подняли, и это помешало ей приехать в Париж позировать художнику.