Отозвалось все, что он так исступленно призывал, — но без него публикуют его сценарии, без него открывают выставки, без него показывают его фильмы на фестивалях, без него улетают делегации, без него сыплются на него награды… Все без него и снова без него!
И вот сегодня со страниц газет и еженедельников, кино и телеэкранов на нас смотрит лицо седобородого патриарха, и шутки его выдаются за глубокомыслие Заратустры.
Нет, для меня он остался таким, каким я узнал его в юности — красивым и бедным, добрым и веселым фантазером.
Отлично зная себе цену, он однажды серьезно спросил попутчиков, с которыми предстояло ехать по опасной горной дороге:
— А вы не боитесь? Себе-то я ведь обеспечил бессмертие.
Аминь!
Учителя, коллеги, друзья
Сергей Эйзенштейн и жена его Пера
Великая французская актриса Режан, уже умирая, просила принести ее в гримуборную — она хотела еще раз вдохнуть запах кулис — запах грима, краски декораций, вечных сквозняков… Режиссеры, о которых я хочу немного рассказать, заканчивали работу над фильмом в монтажных, пропахших ацетоном. Для них этот острый и сладкий запах всегда ассоциировался со студией, как для Режан запах кулис — с театром. Все они (и я в их числе) работали в век пленочного кино, а пленку склеивали ацетоном. И сегодня, когда он исчез из обихода, стоит мне подняться в монтажную, как въевшийся в стены — почти столетие! — неистребимый запах этого клея вызывает в памяти целый рой фильмов, всех этих бурь в стакане воды, пылающих костров амбиций, трагедий или смехотворных страстей на кинематографической ярмарке тщеславия и бесконечную череду людей, с кем мне довелось там встретиться…
Про Сергея Михайловича Эйзенштейна я слышал с детства. Моя мать дружила с Перой Моисеевной Аташевой, его первой женой, оттуда и шло это имя. У нас дома бывали его знакомые и соратники — Эсфирь Шуб, Петр Павленко, композитор Гавриил Попов, сама Пера, но не Эйзенштейн. Много о нем говорили. Когда он приступил к фильму «Бежин луг», меня повели на пробы. Это было в Доме кино на Васильевской, и я впервые увидел Эйзенштейна — он сидел за столом комиссии. Я явно не подходил на роль деревенского пионера — черноголовый пухлый мальчик, — но для приличия фотограф все же щелкнул меня во дворе.
В 1947 году во ВГИКе Сергей Михайлович читал лекции по режиссуре сразу трем курсам: старшими были Кулешовцы, потом Герасимовцы и младшие мы, Козинцевские. Уже год, как топили, а еще в прошлом году стены просмотрового зала были покрыты инеем, что не мешало нам, студентам, до позднего вечера смотреть «Королеву Христину» или «Изавель».
На занятия Сергей Михайлович всегда приезжал с Людмилой Казимировной Тиссэ, секретарем-ассистентом. Она заказывала картины, вызывала машину, записывала лекции и кормила его на переменах бутербродами. Она с восторгом и упоением взирала на Сергея Михайловича, сидя с нами на занятиях, была она добрая и разбитная и как могла охраняла его от неприятностей.
Ему тогда не было и пятидесяти, но с высоты своих 22-х лет я записал в дневнике: «Любопытный старец. Сегодня была первая лекция, мы встретили его аплодисментами стоя. Говорил умные и занятные вещи, которые я начал записывать в особую тетрадь. Его и Черкасова вызывал Сталин, долго с ними беседовал, и теперь Эйзенштейн будет переснимать вторую серию «Грозного» (картину недавно запретили)».
Собственно о режиссуре речи не было (мы же, развесив уши, ждали именно этого), а Сергей Михайлович рассказывал обо всем на свете и, часто поворачиваясь к доске, рисовал мелом. Увы, на перемене все безжалостно стиралось дежурным. Сегодня же его наброски-рисунки на чем попало — на листке календаря, на бланке или газете — известны во всем мире, их выставляют знаменитые галереи и страхуют в тысячи долларов.
Позднее я прочел в записках Эйзенштейна:
«Я кое-кого повидал на своем веку: Иветт Гильбер целых полдня мне дома показывала свое мастерство. Я был на съемках у Чаплина. Я видел Шаляпина и Станиславского, обозрения Зигфельда и Адмиральс Паласт в Берлине, Мистангет в Казино де Пари, Катрин Корнелл и Линн Фонтенн с Лундтом, Аллу Назимову в пьесах О'Нейла и Маяковского на репетиции «Мистерии-буфф»; с Бернардом Шоу говорил о звуковом кино и с Пиранделло о замыслах пьесы; я видел Монтегюса в крошечном театрике в Париже…; я видел Ракель Меллер и спектакли Рейнгардта, репетиции «Рогоносца», генеральные — «Гадибука» и «Эрика XIV», Фрезера — Чехова и Фрезера — Вахтангова, «Арагонскую хоту» Фокина и Карсавину в «Шопениане», ОлДжолсона и Гершвина, играющего «Голубую рапсодию», три арены цирка Барнума и Бейли и цирки блох на ярмарках, Примо Карнера, выбитого Шмеллингом из ринга в присутствии принца Уэльского, полеты Уточкина и карнавал в Новом Орлеане; служил у «Парамоунта» с Джекки Куганом, слушал Иегуди Менухина в зале Чайковского, обедал с Дугласом Фербенксом в Нью-Йорке и завтракал с Рин-Тин-Тином в Бостоне, слушал Плевицкую в Доме Армии и Флота и видел генерала Сухомлинова в том же зале на скамье подсудимых, видел генерала Брусилова в качестве свидетеля на этом процессе, а генерала Куропаткина — соседа по квартире за утренней гимнастикой; наблюдал Ллойд Джорджа, говорящего в парламенте в пользу признания Советской России, и царя Николая II на открытии памятника Петру I в Риге, снимал архиепископа мексиканского и поправлял перед аппаратом тиару на голове папского нунция Россас-и-Флореса, катался в машине с Гретой Гарбо, ходил на бой быков и снимался с Марлен Дитрих.
Но ни одно из этих впечатлений не сможет изгладить из памяти тех впечатлений, которые оставили во мне три дня репетиций «Норы» в гимнастическом зале на Новинском Бульваре».
Этот абзац — преклонение Эйзенштейна перед гением Мейерхольда. Я же привел его как иллюстрацию того, о чем нам рассказывал Сергей Михайлович на своих блистательных лекциях. И разве только об этом?
Вторая серия «Ивана Грозного» была запрещена, но он повез нас на «Мосфильм» и там в каком-то далеком зальчике показал картину. Впечатление было ошеломляющее. Расходясь по заснеженной улице, мы шепотом(!) говорили: «Как же он мог снять такое, на что рассчитывал? Ведь Скуратов — это Берия. А эти казни — 37-й год… Так все недвусмысленно». Мы жили при этом и знали о многом еще до доклада Хрущева. Сергею Михайловичу так нравилась картина, что он под видом учебы несколько раз собирал нас на студии, показывал то целиком, то по частям и сам просто сиял.
— Хотите еще третью часть?
— Хотим! Хотим!
— Хотите еще раз «Пещное действо»?
— Хотим! Хотим!
Мы выучили картину наизусть. Каждый раз на этот нелегально-учебный просмотр Сергей Михайлович понемногу проводил своих знакомых, то Ю. Глизер и М. Штрауха, то С. Юткевича или А. Румнева.
Три раза на занятия в Институт он привозил своих друзей-актеров, которые рассказывали о ремесле артиста и вообще рассуждали об искусстве. Николай Черкасов говорил очень живо, умно, вскакивал со стула, лохматил волосы и проигрывал целые куски из каких-то пьес. Очень смешно он показал этюд, который назывался «Критик, которому дали билет не в первый ряд, а в двадцатый».
Юдифь Глизер говорила по-дамски, кокетничая и играя. Произвела впечатление недалекой, но это была маска. Я не понял — зачем. Может быть, ей интересно было играть в такую дамочку? На самом деле она была умна, иронична, тонко подмечала. Сергей Михайлович велел нам пойти в театр Револющии, посмотреть там Глизер в пьесе Леонова «Обыкновенный человек», она играла какую-то мамашу. «Все вокруг вздор, смотрите только на нее». Она была действительно великолепно-нелепа в ярко-лиловом шелковом платье, все остальное забылось, а ее я помню вот уже скоро пятьдесят лет.
Потом приехала Серафима Бирман, похожая на портрет Мейерхольда работы Григорьева. Войдя в аудиторию, где мы ее встретили дружными аплодисментами, она тут же гневно вышла — увидела на полу лезвие бритвы и очистки карандаша. Привыкнув у Станиславского, что театр — храм, она просто не могла начать занятие в таком свинюшнике. Спешно убрали, заодно вытерли и доску. Только тогда она вернулась, и мы снова встретили ее дружными аплодисментами. Она рассказывала про съемки «Ивана» в холодных павильонах Алма-Аты, про «Сирано», который только что поставила в Ленкоме, про «Мать» Чапека, где она сыграла главную роль и, показывая, чуть не сверзилась со стула. При этом сказала очень серьезно: «Тело — суфлер души-актера». Говорила она довольно путано, перескакивая с одного на другое, и, прежде чем сказать что-то смешное, сама долго смеялась. Мне она очень понравилась необычностью, а Эйзенштейн про нее сказал: «Разговаривать с Серафимой Германовной — все равно что делать анализ желудочного сока», хотя ценил ее и часто сам ей звонил. Сергей Михайлович сидел всегда сбоку и, улыбаясь, поглядывал то на нас, то на своих актеров. Они явно ему нравились, и он хотел, чтобы и мы их полюбили. Мы слушали их с интересом, и я благодарен ему за эти встречи.