Ходит по саду одна-одинёшенька Мотрёнька и жалостно поёт. Сядет под берёзою, склонит прелестную головку на белую ручку, смотрит на сорванную, только что распустившуюся розу и жалеет, что завянет она не на родной ветке; вздыхает, а сердце её плачет, горько плачет; невесело ей на свете и горя она не знает, слёзы льются из чёрных очей... пусть льются, сердцу легче, — ни мать, ни отец не увидят их, — не увидит их никто из людей, да и не засмеются...
Не сирота Мотрёнька, есть у неё отец и мать, знатные люди, — да что, они не помогут в её горе, сердце болит без милого: на что тогда и счастье, на что и самая жизнь, без милого всё могила.
Но где её милый, в какой стороне, не москвич ли белолицый со светлыми усами? — не потому ли Мотрёнька тоскует, что уехал он в Московщину, не ляха ли полюбила, что в красном аксамитовом кунтуше часто приезжал до гетмана? Видно, ляха! Ибо идёт Мотрёнька к гетману и радостно смеётся, надеется увидеть коханого... Но ляха не Иваном зовут; где же Иван, которого она полюбила? Ни отец, ни мать и никто не знает; а Мотрёнька всё горюет да горюет.
Три дня бедняжка сидела в саду, да тихонько, чтобы никто не видал слёз, плакала; три дня сильно тосковала;
встанет рано, помолится Богу, поцелует руку у матери и отца, тихонько отворит двери в сад, да была такая! И нет; мать спрашивает, где Мотрёнька? Из одной комнаты в другую пойдёт — нет дочери.
— В сад ушли панночка! — ответит девка, услуживавшая Мотрёньке.
— Плакать! Пусть плачет: как и я была молодою, плакала и я; пусть плачет, сердцу легче будет! — скажет Любовь Фёдоровна, сядет на диван, поджав под себя ноги, вяжет чулок, сидит молча и думает: как она будет угашать гостей на Мотрёнькиной свадьбе.
А Мотрёнька в саду, то песенку весёлую запоёт, то вдруг горько заплачет, то печально запоёт и засмеётся, но горько засмеётся.
— Когда бы я знала, когда бы я видела того Ивана, сама бы привела в церковь и поставила бы с дочкой в парочке, только б Мотрёнька моя не тосковала... жаль дочки, да что ж делать, не знаю я Ивана… а спросить не хочу, не скажет, сама я знаю; и ещё больше затоскует...
— А я знаю, какого она полюбила Ивана! — сказал Василий Леонтьевич.
— А какого, скажи, когда знаешь?
— Москалика!
— Так и есть; горе ж моё, горе, да тяжкое горе! Горе отдать за него Мотрёньку: повезёт, недобрый, в далёкий край, не повидят её больше мои старые очи, не прижму её к своему сердцу... горе, тяжкое горе! А подсунуть москалику гарбузец, затоскует моя дочка не так, как теперь тоскует; когда б знала, что москалика полюбит, лучше б в Батурине не жила; когда б знала, что будет так горевать, лучше б маленькою заховала. Кого бы ни полюбила, рада б отдать дочку, не за москалика!..
— Полюбила, да и разлюбит!
— Ты не знаешь девичьего сердца! — вздохнув, сказала Любовь Фёдоровна, и только было хотела пойти к Мотрёньке, как гайдук вошёл в двери и сказал, что приехал гетман.
— Вот тебе и снег на голову... и не ждали и не думали!
Василий Леонтьевич побежал надеть жупан, Любовь Фёдоровна вышла встречать кума.
— Здравствуй, добродейная моя кума, здравствуй, радости моей радость! Душа веселится, сердце несказанно торжествует, когда очи мои видят тебя, Любовь Фёдоровна!
Мазепа несколько раз с жаром поцеловал руку Любови Фёдоровны.
— Кум, дорогой кум, давно ты не был у нас, забыл нас, своих родичей; грех, ей-ей же грех... не люблю тебя за это!
— Мать моя родная, ей же-ей царские дела, ни день ни ночь покоя нет!
— Зачем же ты не бережёшь своё здоровье, ведь тебе не молодеть; а посмотри на голову, чуприну снег присыпал... куме, куме, бросил бы ты все дела да знал бы одного себя, есть у тебя и без московских приятели ещё повернее и получше...
— Всех, кума моя добрая, надобно любить: и врагов любите ваших, сказал Господь!..
— Да-ну, куме мой, брось ты врагов! На что их вспоминать, слава Богу милосердному, есть не враги; об них слово доброе сказать не в тягость.
Жупан Василия Леонтьевича лежал в шатре, разбитом в саду, он пошёл в сад — смотрит, Мотрёнька сидит задумавшись.
— Мотрёнька, крестный отец твой приехал, как тебе не стыдно сидеть да печалиться!.. Вот, постой, я всё расскажу гетману! — сказал нежно любящий свою дочь Василий Леонтьевич.
Мотрёнька побежала в дом, умылась, причесала голову; радость, как солнце из-за туч, просияла на обворожительном её личике, и она, как светлая звёздочка, вошла в комнату, где сидел гетман.
— Здравствуй, доню!
— Здравствуй, батьку!
Сказала, опустила пламенные очи в землю и, как маков цвет, покраснела, подошла к руке крестного отца, поцеловала её; Мазепа поцеловал крестницу в уста и посадил её подле себя.
Вошёл Василий Леонтьевич.
Гетман и судья поздравствовались, обнялись, поцеловались и сели.
— Буду жаловаться тебе, ясновельможный, на дочку твою.
— За что?
— Да смех сказать, — говорил Василий Леонтиевич, смотря на Мотрёньку, которая сидела как мёртвая, и поминутно то краснела, то бледнела.
— Ну, что? Говори, пожалуйста, куме; я как крестный отец, да ещё гетман, так не посмотрю, что она родная твоя дочь, а за что будет — пусть не прогневается... в Гончаровке у меня, сами знаете, сад густой, — смеясь говорил Иван Степанович, и украдкою страстно посматривал на Мотрёньку.
— Спроси, сделай милость, куме, какому она Ивану песни поёт! — сказала Любовь Фёдоровна. Мотрёнька как мёртвая побледнела.
— Ага, а что — дочко, ты думала, что мать ничего не знает? — сказал Василий Леонтьевич.
— Ну, доню, скажи мне правду, какому Ивану песни поёшь?
Мотрёнька молчала.
— Скажи, доню, или ты уже сердишься на меня и не хочешь отвечать!
— Никакому.
— Ей-ей неправда, доню, неправда; я сама слышала и видела, как ты и косу против месяца чесала!
Мотрёнька подняла свои чёрные глаза, посмотрела на мать, опять опустила их и ни слова не сказала.
— В москалика влюбилась, — сказала Любовь Фёдоровна.
— В москалика, в москалика, — подтвердил Кочубей.
— Нехай, доню, лихо москаликам, есть у нас свои Иваны, черноусые да красивые, люби, дочко, своих лучше.
— И я то же самое говорила ей — да вот беда, москалик приглянулся!
Мазепа засмеялся, взял Мотрёньку за голову, приклонил к себе и поцеловал её в уста.
— Я сам найду жениха, знатного воеводу или боярина!
Мотрёнька встала, едва могла удержаться, чтоб не заплакать, и ушла в другую комнату.
Недолго посидел гетман и уехал, прося Василия Леонтьевича и Любовь Фёдоровну посещать и не забывать его.
Гетман со двора, а Чуйкевич на двор. Мотрёнька увидела приехавшего и сильнее прежнего задумалась.
Гостя, как и всех гостей, Василий Леонтьевич принял радушно, Любовь Фёдоровна также была рада приезжему.
Позвали Мотрёньку, Чуйкевич в первые минуты смутился, потом пришёл в себя и завязался довольно весёлый разговор.
Любовь Фёдоровна говорила — как летом скучно в Батурине, нет ни свадеб, ни банкетов, негде повеселиться, а молодым потанцевать.
Чуйкевич утверждал, что скоро будет банкет у гетмана, Мазепа получил от царя шубы, соболи, аксамит, четыре села и пять деревень, в которых четыре тысячи девяносто пять душ и тысяча восемьсот семьдесят дворов. Знаем про милость царя-государя к нашему ясновельможному гетману, знаем и поздравляли Ивана Степановича, а когда будет банкет, так и повеселимся! — сказал Кочубей.
— За что ж подарил царь Ивану Степановичу столько сел и деревень? — спросила Любовь Фёдоровна.
— Чтоб не ходил на войну против шведов; царь бережёт нашего гетмана; кому не известно, как он любит его, хотя правду сказать, Иван Степанович... да что ж будешь делать... — Чуйкевич замолчал.
— Ну, ну, что же Иван Степанович? — спросила Любовь Фёдоровна.
— Да так, ничего! говорил Чуйкевич.
— Вот так, испугался! То-то все вы думкою богаты, а на деле так за стену прячутся, знаем вас!..