Мотрёнька слушала её с величайшим вниманием; беседа девицы так понравилась ей, что она готова была остаться с нею целый день: она полюбила её; с первого раза они дружески расстались, девица на память подарила Мотрёньке кипарисовый крестик, привезённый ею из Киевской Лавры. Мотрёнька была в большом восторге.
В гостиной в то же время Любовь Фёдоровна говорила гетману о своей к нему любви и дружбе. Иван Степанович слушал её и в свою очередь доказывал, что нет в целой гетманщине люден, которых бы он так высоко уважал и так искренно любил, как Василия Леонтиевича, Любовь Фёдоровну и всё их семейство.
— Вы родные мои, как мне вас не любить; да ещё люди добрые, каких больше нет и не было у меня! Любовь Фёдоровна, мать моя родная, как мне тебя не любить, благодетельницу мою. Я тогда только и рад, и весел, когда сижу и говорю с тобою или с Василием Леонтиевичем.
— Иван Степанович, я не буду говорить тебе, как я и Василий Леонтиевич любим тебя, ты сам знаешь!
— Знаю, моя благодетельница, ей-же ей, знаю!
Отобедав у гетмана, Любовь Фёдоровна с Мотрёнькою уехали; вслед за ними разъехались и прочие гости. Черница во всё время не выходила.
— Гетман на языке, как на цынбалах, играет, а в душе его сам косматый сидит, — сказала Любовь Фёдоровна Василию Леонтьевичу, возвратясь из Бахмача, — целый день всё одно да одно твердил, что любит нас больше всех на свете, что мы ему самые ближайшие родичи, что он никого другого и знать не хочет, и, Господи Боже, воля твоя святая, чего ещё не турчал он... Да и я ему то же самое, а что на сердце у него и у меня! Что, как бы он да посмотрел в сердце моё!.. Того же и стоит гетман!.. Хотя, Господи прости, он и родич наш!..
— Нет, Любовь Фёдоровна, грех сказать, он любит нас; а Мотрёньку, так сама знаешь — родную дочку свою не любил бы так, как любит её.
— Это так, она его крестная дочь, а сестра её за племянником гетманским — чего же хочешь больше!
— Да оно так!
— То-то, что так! Черница, что живёт у гетмана, подарила Мотрёньке кипарисовый крестик, благословила её и научала, говорит Мотрёнька, Богу молиться.
— Видишь, это не какая-нибудь, знаешь, такая... что хоть бы и не знать!..
— Да так! Но для чего же она живёт в Бахмаче?
— Не знаем; на то воля гетманская!
— Полюбила Мотрёньку!..
— Спасибо ей!
— Да, спасибо! Просила, чтоб Мотрёнька приезжала к ней.
— В праздник и поедет, что ж; она её на добро учит.
— Так, так!..
И часто Мотрёнька ездила в Бахмачь с матерью и с Василием Леонтиевичем или даже — с самим гетманом, который, приезжая к куму своему, выпрашивал у него крестную свою дочь погостить в замке его на неделю и более.
Бывало, сядет Мотрёнька рядом со стариком гетманом в берлин и — дитя ещё, а старается уже придать лицу своему важность; она понимала уже гордиться тем, что поедет с гетманом в берлине, когда никто другой не удостаивался этой чести; и Василий Леонтиевич, стоя на крыльце и провожая гетмана, смотрел на дочь свою, радостно улыбался, замечая серьёзное лицо её, и думал про себя:
— Недалеко яблочко откатится от яблони! Молоденькая ещё, а уже все страсти матери... лихо с тебя будет... ну, да расти здоровая!..
И покатит берлин в Бахмачь, и всю дорогу Иван Степанович, по праву крестного отца, то и дело любуется, глядя на милое дитя, целует Мотрёньку в глазки, в ямочки розовых щёчек и прелестные губки, — и не нацелуется. Целовало и дитя старого седого старика, и незаметно для обоих мелькали грани да вехи, и берлин неожиданно подъезжал к высокому рундуку Бахмачского замка, и во всё время пребывания Мотрёньки в замке играет музыка, танцуют гайдуки, поют девчата, и гетман сердечно бывал весел и доволен сам собой. Утром Мотрёнька сидит в комнатах девицы, и гетман с ними же, девица читает Евангелие, они внимательно слушают. Мазепа тяжко вздыхает и часто крестится, — эта набожность его была непритворная.
Мотрёнька полюбила девицу, она во все продолжение пребывания своего в замке сидела с нею: часто, слушая музыку, глядя на танцы, Мотрёнька скажет, бывало:
— Тато, мне скучно здесь... пойду к ней?..
Приходило время уезжать Мотрёньке из замка, и не радостно садилась она в бричку; веселее, конечно, было ей, когда сам гетман отвозил её, в чём он никогда и не отказывал ей, если была только возможность исполнить её желание.
Одним вечером Мотрёнька уехала домой в Батурин, и гетман, простившись с нею в грустном раздумье, вышел в сад и сел под тенью трёх ясеней, из одного корня выросших. Деревья эти стояли у самого берега светлого Сейма. По голубому небу катилась луна и ярко светила. Иван Степанович, склонив голову на руку, начал прислушиваться к песенке, которую наигрывал вдали на свирели пастух. По Сейму скользили, одна вслед за другою, душегубки, рыбаки закидывали сети. Вдруг на одной из лодок он увидел сидящего монаха; это удивило его и привлекло внимание, он смотрит на лодку — лодка всё ближе и ближе приближается к саду, к тому месту, где постоянно причаливал гетманский челнок. Душегубку, в которой сидел монах, была уже у самого берега; Мазепа мог даже несколько рассмотреть черты лица инока; ему показалось, будто он где-то видел такого; но не мог вспомнить, кто именно и из какого монастыря был этот отшельник. Между тем гребец, не приставая к берегу, исподволь поворотил душегубку, проплыл поперёк реки — и скрылся в камышах.
Долго сидел Мазепа у берега, разгадывая, кто такой был монах, зачем и куда он поворотил.
На другое утро по обыкновению Мазепа пришёл к девице.
— Вчера я сидел в саду и видел, какой-то монах катался, что ли, в душегубке, но, не приставая к берегу, проехал мимо.
— Ты этого монаха видел?
— Видел, светло было.
— Молодой или старик?
— Старик, борода длинная и белая!
— Не знаком тебе?
— Кажется, где-то я видел его, не помню.
Гетман чрез минуту вышел из комнаты.
XV
Солнце зашло за синие горы; сумрак спускался на землю, вечерний ветерок разнёс запах медунки и других цветов; пастух, играя на сопелке, гнал с поля стадо, жницы возвращались в хаты, торопясь топить печки да вечерю и обед на завтра варить; обедают во время жатвы до восхода солнца, когда же старательной хозяйке успеть приготовить всё для обеда: не один же сварит борщ с капустою и салом! В огороде растёт пшеничка, а в хиже есть творог и сметана, и пшеничку можно сварить, и вареники приготовить.
Пришли в хаты, подпалили в печках, запылала солома, и дым жёлто-серыми густыми клубами заклубился из высоких плетёных труб, украшенных сверху вырезанными из дерева петушками. В Батурине повеселело: на улицах поднялся шум и гомон, где-негде бандурист заиграет на бандуре, и вокруг его соберутся девчата, начнут смеяться, запоют, их обступят хлопцы да парубки, вот и весело. А там под хатами соберётся громада, старые люди: деды да батьки поседают на колодки, обопрутся на длинные палки и начнут вспоминать про славные дела храбрых казаков запорожских, хвалить минувшие годы, и спокойно дымятся под носами их коротенькие люльки. Вот так бывало когда-то в Батурине, в столице гетманской.
У Генерального судьи Василия Леонтиевича Кочубея славный сад был в Батурине: берёзы, клёны, липы, яворы, дубы в три охвата, вязы, калина, бузок... и не перечесть всех названий деревьев, которые росли в саду; а цветов: розы, зинзивера, ноготок, пивонии, зирочек и всяких других, — девчат батуринских всех можно бы заквечать, и сад ещё был бы полон цветов.
Часто знатное казачество гуляло в саду Генерального судьи; он всем позволял гулять в саду, да Любовь Фёдоровна не такая была пани: сроду сердита, не любила простых людей, хоть и сама была не крепко письменна, да зато горделивая, — что же делать, и Василию Леонтиевичу доставалось от неё, часто бедный приглаживал свою чуприну, всё терпел, сердечный; другой раз и жаль было его, человек смирный, добрый, пан знатный и богатый, а что лучше всего, набожный: как только услышит, что благовестит в церкви, надевает жупан, берёт палку, шапку, да скорее и поспешает: не успеет ещё и ктитор прийти, а Василий Леонтиевич ставит свечи перед святыми иконами да кладёт земные поклоны; любили ж и его паны-отцы: кончится служба, смотришь, отец Гавриил или замковской Помпий сам несёт ему на серебряном блюдце великую, великую просфиру. Василий Леонтиевич возьмёт её, перекрестится, приложится к кресту и потом чинно выходит из церкви: казачество, в белых свитках, в червовых чоботах, подпоясанное красными поясами, кланяется низко Генеральному судье; все казаки знали его, да как же и не знать пана доброго, богатого, и после пана гетмана старшего в гетманщине; да к тому же ещё, часто бывало говорили люди, что после Ивана Степановича никому другому не приходится отдавать булаву, как Кочубею, да и сам пан под весёлый час проговаривался.